Станислав Шуляк Человек-закон Я ехал на поезде в К. с целью временного проживания и работы; мне давно уже стало невмоготу мое пребывание в теперешнем привычном, неизменном, хотя, по утверждению многих, и довольно выгодном качестве. Меня ожидали в том городе, мне писали оттуда мои товарищи, мои компаньоны и подчиненные, прежде меня оказавшиеся там. Они уговаривали меня, призывали; время уходит, писали они, мне нужно оставить мою нерешительность или то, что меня вообще останавливает, никакие работы не могут начинаться без меня, и вообще никто не понимает причины моей задержки, далее следовали даже туманные угрозы, что они всё бросят и уедут из К. и по приезду, мол, я не увижу ни одного из них, ныне пока еще горящих желанием уйти с головой в нашу работу. Я порой нехотя отвечал им с несвойственной мне обыкновенно беспечностью праздношатания, письма мои товарищам были уклончивы и, как я сам понимал, лукавы, и лукавство их состояло в первую очередь в разменивании на пустячки, в бесконечном описании и следовании каким-либо второстепенным обстоятельствам моего существования. Я описывал свои настроения, высказывал какие-нибудь спорные суждения с целью подразнить их, как будто бы только что пришедшие мне в голову, затем, напустивши на себя многозначительность, намекал на некие чрезвычайно серьезные причины, препятствующие моей поездке, что было отчасти и правдой, я все это проделывал ловко и многословно, хотя было бы преувеличением сказать, что меня моя высокоумная и затейливая игра слишком уж развлекала в растянутом и нарочито тягостном однообразии будней. – Некто, услышав карканье вороны, говорит: «беда» или «ступай назад», – это обычай Аморреев, – иногда не без очевидной насмешливости писал я своим товарищам, потом пересказывал какую-то городскую сплетню, которую сам же наполовину выдумывал, кое-что из так называемой светской хроники, или с совершенной серьезностью и во всех подробностях я расписывал, что за мысль пришла мне в голову сегодня утром, когда я только встал с постели, и какое влияние оказала эта самая мысль на все мои поступки в этот день, на мое настроение и принимаемые решения. Словом, я добился, чего и добивался: того, что меня перестали понимать мои же товарищи, люди, хорошо знавшие меня. Растерянность сквозила во всех их письмах, благо ответы их являлись незамедлительно, и у нас собралась довольно обширная переписка. По-видимому, все же сомнения и вопросы свои они решили перенести на время нашей с ними встречи, и вот уж тогда-то, должно быть, водопад их обрушится на мою голову со всей страстью задетого и растревоженного достоинства. Теперь все было позади; мне оставалось около суток до К., я ехал в плацкартном вагоне, нарочно выбравши наиболее скромный, демократичный вариант из всего многообразия моих возможностей. Мне вовсе теперь уж не так хотелось копаться в земле под палящими, изнурительными лучами безжалостного приморского светила, отыскивая в ней не столько даже материальные знаки, сколько самый дух затерянной в веках античности; занятие, составлявшее весь смысл и всю цель моего существования, представало теперь в своей необязательности, равноценности со всеми иными незамечательными родами человеческой деятельности. – Лучшие из первин земли твоей принеси в дом Господа, Бога твоего, –рассеянно повторял я про себя, поглядывая в окно на бескрайние и безводные степные пространства с растительностью чахлой и серой, как будто бы забытой Богом. Монологи мои были лукавы, как и прежние письма, и беспорядочны. Мне иногда доставляют смутную радость самые простые открытия неизбежные приношения некоей робкой и неуловимой дисциплины созерцания. Двое шулеров на моих глазах приставали к двум мальчикам, предлагая тем сыграть в одну интересную карточную игру. Задастая тетка в белом фартуке и с корзиной проходила по вагону, предлагая пассажирам кефир и коржики. Она на минуту задержалась в проходе, я смотрел на ее голые ноги, на ее голени, гладкие, округлые, полные, смотрел неотрывно и спокойно, размышляя про себя, возникают ли теперь во мне какие-нибудь чувства при таком все сознающем и примечающем взгляде. – Не нужно особенно мудрствовать, мудрствовать, говорю тебе, не нужно, – гудит неподалеку чрезвычайно резонирующий мужчина, расхаживающий по вагону все утро в майке и в спортивных штанах, сидящих на нем довольно нелепо при его порядочном брюхе. Deus loci communis. Мне известны подобные субъекты, относящиеся к породе столь себялюбивой и некритичной, что всякое сказанное ими слово и даже самый звук их голоса наполняют их душу лампадным маслом особенного самодовольства. – Вечно ты все что-то придумываешь, – брюзгливо ворчит ему в ответ жена и его единственная собеседница, маленькая сухорукая и востроглазая женщина с душою ее – плоскодонкой и пигалицей. Меня иногда занимает, как много мы переносим друг в друге при самом очевидном нашем отвращении и неприязни. Хотя и не переносим при симпатии не меньше. Шулеры обещали мальчикам в два счета обучить их правилам игры, интересной и увлекательной, по их словам, но такой простой, что в нее живо научится играть и младенец. Те вроде бы были не против. Вся четверка устроилась за столиком на боковых местах, один из шулеров, чернявый, грек или турок, наверное, или еще какой-нибудь неожиданный выходец из одного из наших южных оголтелых народов, устроился у меня в ногах, и я рассматривал его физиономию с холодным и насмешливым любопытством. Лоб, скулы и виски его были изрезаны глубочайшими и беспорядочными морщинами, хотя этот чернявый показался мне вовсе не старым человеком, как будто сама природа мстила ему за молодость, насыщенную какими-то сверхъестественными подробностями и зигзагами бытия, хотя если это и так, если биография его действительно была фантастична, причудлива, размашиста, как это приоткрылось мне в моей смутной мгновенной догадке, то тем большего презрения заслуживал он, прибившийся к своему ремеслу, мало того, что весьма непочтенному, но, главное, и исполняемому им крайне бездарно, наигранно и нарочито. Он все время дергался, сучил руками, подмигивал, покашливал, кривлялся и хихикал; мне хорошо известно такое дерганье, как будто нервическое и непроизвольное, оно на самом деле вместилище скрытного шулерского кода, примитивного, словно огамическое письмо, я во время игры с легкостью распознавал некоторые общеупотребительные знаки. Все это, если разобраться, рассчитано на детей, тогда как всякий человек, хоть мало-мальски высоко ставящий свое обычное достоинство существования, безусловно, посчитает зазорным для себя попасться на любую из этих удочек. Разумеется, они делали вид, что они незнакомы. Чернявый все называл своего приятеля «парнем»: «Парень, давай! Парень, ходи!» Уже одно такое однообразие могло бы всякому показаться подозрительным. Простоволосый, блондинистый, с жидкими волосами, товарищ чернявого казался, напротив, немногословным, сосредоточенным, он сидел, насупленно уставившись в карты, и только иногда передергивал плечами или почесывался, будто от какой-либо кожной болезни или чесотки. Пока объясняли правила, первый кон сыграли без денег. Но нетерпение будто подгоняло шулеров. Нет-нет, так не пойдет, взвился чернявый, пока мальчики немного растерянно старались осмыслить только что ими услышанные правила игры, давайте сыграем хотя бы по копеечке, так получится гораздо нагляднее. Сыграли по мелочи, и неожиданно мальчики выиграли. Чернявый и его товарищ, разумеется, поддались тем в расчете на азарт своих противников. Игра пошла оживленнее. Удобство этой игры для шулерских надобностей заключается в том, что каждый играющий, если только не пасует, обязан, делая ход, увеличивать ставку, хоть на копейку, но может на любую сумму, если, например, уверен в своих картах. Следовательно, если твердо знать карты своих противников или самому обзавестись хорошими картами каким-либо мошенническим приемом, то можно сразу взвинтить ставки и мигом обобрать своих противников. Также можно и блефовать, тоже резко повышая ставки, заставляя противников пасовать, то есть выводя тех из игры. При слаженной работе партнеров обычно игра не длится очень долго, и до ближайшей станции шулеры вполне могли бы рассчитывать обобрать в одном поезде добрый десяток простофиль, подобных этим мальчикам. Особенно распалился из них двоих маленький татарчонок, с улыбчивым, чрезвычайно хорошеньким, смуглым личиком, едва только, наверное, достигший совершеннолетия и набравшийся соответственно того минимального опыта, который обыкновенно соотносят с этим событием. Накануне он целый день развлекал весь вагон своими песнями, которые знал во множестве совершенно невероятном, – меня иногда изумляет такая очевидная природная легкость, цепкость и емкость запоминания, – сопровождая свой доморощенный, впрочем, искусный вокал беглыми гитарными переборами. «Задор берет, кишки дерет!» – до сих пор еще говорят у нас о таких в народе. Чувствовалось, что руки его привычны к картам, много раз, несомненно, играл в дурачка, в очко и еще, наверное, в две-три других карточных игры в самых разных компаниях, доверчивость и общительность сослужили теперь ему плохую службу, он не только слишком увлекся, но еще и, очевидно, принимал все происходящее за чистую монету. Татарчонку везло (в такой, разумеется, степени, в какой позволяли его нечистоплотные противники), он выиграл еще два раза подряд. Играли уже, конечно, не по копейке, хотя мне с отдаления было затруднительно определять суммы, оказавшиеся в игре. Похоже было, что уже вот-вот должно было все закончиться. Я судил об этом по азартности основной жертвы. Товарищ татарчонка, невзрачный, беспокойный парнишка, круглоголовый, выпуклоглазый, как мирикина, к тому же года на три моложе своего попутчика, он, кажется, увлекся всем происходящим гораздо менее. Не имеющий, наверное, такого опыта и пристрастия к игре, как у татарчонка, он вроде не слишком хорошо усвоил и правила, сидел, усиленно обдумывая свои невнятные комбинации, и пасовал беспрестанно. Он не рисковал, почти не увеличивал ставки, не бросался в игру очертя голову и оттого не представлял для шулеров особенного интереса. Он казался настороженным и неуверенным, и неуверенность его, возможно, даже смутно подсказывала ему истинный смысл происходящего. – Ну ты посиди пока, – говорил чернявый мальчику, когда тот очередной раз спасовал, отбирая у него карты, – посмотри за игрой. Попозже еще сыграешь. Трое оставшихся игроков схлестнулись еще между собой с удвоенной энергией. Татарчонку, кажется, пришла хорошая карта. Он хотел выиграть во что бы то ни стало, он то краснел, то бледнел, то хмурился, то напряженно улыбался, он увеличивал ставку, беззвучно шевеля губами, как будто что-то подсчитывая в уме. Неожиданно спасовал и чернявый, бросил карты, пересел к наблюдающему за игрой второму мальчику и, беспардонно заглядывая через плечо к татарчонку в карты, полушепотом стал объяснять своему новому собеседнику выгодность положения его играющего товарища. Нужно было, конечно, добиться, чтобы татарчонок сделался совершенно уверенным в несомненности собственного успеха. Простоволосый с его незаметностью и невыразительностью как будто специально был назначен из них двоих для всех решительных моментов. На лице его не отражалось абсолютно ничего: ни удовлетворения от игры, ни его карты, не виделось также и чтобы обдумывание ходов требовало от него хотя бы какого-то подобия мысли. Он только почесывался и передергивал плечами более прежнего. Он увеличивал ставки, но понемногу, не зарываясь, тогда как молодой противник его как будто сорвался с цепи. Я старался ничего не пропустить и почти заметил, как простоволосый подменил свои карты. Он сделал какое-то почти незаметное движение рукой по бедру, едва не доведя ее до пояса. Меня только отвлек в это мгновение хохот чернявого, который что-то рассказывал мальчику, сидящему с ним рядом и которого тот притянул к себе за плечи. Это был конец. Минуту спустя простоволосый, не меняясь в лице, одним махом побил все карты татарчонка и придвинул к себе все деньги, лежавшие на столе. Татарчонок побледнел, он растерянно оборачивался по сторонам, не зная, наверное, у кого искать утешения или помощи. Мирикина хлопал глазами, сочувствуя своему товарищу. Чернявый только пожал плечами. Не могу сказать точно, сколько денег они выманили у мальчиков, но думаю, что не меньше половины денег татарчонка перекочевало теперь в считанные минуты в карманы нечистоплотных игроков в качестве посильного вознаграждения их сомнительного ремесла. Они оба поднялись, кажется, собираясь идти в другой вагон. Татарчонок заметался, деньги его уплывали, было жаль денег, ему в утешение оставалась только бессмысленная пустая сентенция: мол, игра есть игра, которая, совершенно очевидно, утешала его весьма мало. Он еще, кажется, готов был выставить и последнее, чтобы только иметь возможность отыграться, вернуть свое, но те двое брезговали, должно быть, обобрать его до нитки. Хотя, боюсь, немного настойчивости и его бы уж они не постеснялись наказать по всей строгости воровского закона. Мне не было особенно жаль мальчиков по причине смехотворности молодого нелепого простодушия их незамысловатого существования, у меня не было особенного негодования против шулеров, в конце концов, каждый зарабатывает так, как он умеет, и даже очевидное и беззастенчивое торжество сильного над слабым, жуликоватого над доверчивым по особенности моего нынешнего свойства мне не было так уж невыносимо. Но все же, когда я увидел, как шулеры, вполне довольные собой, собираются гордо уносить ноги, каким-то необъяснимым для меня самого побуждением я был приведен в движение. – Я тоже хочу сыграть, – говорил я, вставая, заглядывая им в лица и держась с ними на равных, – сыграйте и со мной. – Да мы бы, понимаешь, в ресторан сходили сейчас, – впервые говорил простоволосый своим певучим, каким-то бабьим голосом, спокойно поднимая на меня глаза. – Может, пивка бы достали. Захотелось что-то. – Да ведь совсем же недолго, – уговаривал я обоих, – одну-две партии. А потом уже я и сам с удовольствием прошелся бы с вами до ресторана. Эти двое, должно быть, что-то почувствовали, они отчего-то не доверяли мне и продолжали отказываться. Я не хочу думать, что среди этого народа так уж много чутких психологов, но все же некоторой наблюдательности на уровне интуиции иные из них не лишены. Хотя, может быть, они просто не хотели повторения своих дешевых уловок на глазах у одной и той же публики. – Пивка бы сейчас хорошо, конечно, – поддержал своего товарища чернявый, усмехаясь и собираясь даже, кажется, похлопать меня по плечу, – потому что погляди, какое за окном теперь муторное и жаркое марево. – Так нам ведь никакое марево не страшно, – возражал я, не шелохнувшись и не оборачиваясь в направлении, указанном мне чернявым, – если противопоставить ему увлекательную игру в хорошей дружеской компании. Что еще позволяет так коротать время, в пути особенно обременительное?.. Резонер в майке, высунувшись со своего места, наблюдал за нашей перепалкой. Я посмотрел на него взглядом, полным самого настоящего, нескрываемого отвращения. Скоро он снова убрался к себе и потом с минуту о чем-то шептался с женой. Хотя, вполне возможно, что по своему самодовольству он не понял моего взгляда. Сотворение мира было бы неполным без сотворения идиотизма. Я собирался прекращать эти паламитские споры. С удовольствием наблюдая за реакцией собеседников, я достал из бумажника пачку денег толщиной в большой палец и отделил от нее несколько крупных купюр. – Мне ведь не нужно снова объяснять правила, – говорил я, – я вполне запомнил их, когда вы объясняли недавно. Мальчики смотрели то на меня, то на своих недавних противников, не слишком, кажется, осмысливая происходящее. – Ну хорошо, наконец соглашался простоволосый (я явственно наблюдал, как жадность в нем, да и в его товарище тоже, одерживает верх над предосторожностью), – но только совсем недолго. А то что-то совсем пересохло в горле. Мы снова устроились на тех местах, где только что разыгралась схватка. Чернявый кривовато усмехался, так что складки на его лице оживали, обозначались резче, уродливее, жестче. Я равнодушно смотрел, как простоволосый тасует колоду и сдает карты, и рассеянно размышлял о культуре народа Сао. – Ну вот мы с маленькой и зайдем, – говорил чернявый с оживлением, бросая на стол первую карту. Игра началась снова. Они, кажется, и со мной собирались повторить все свои приемы, они собирались два или три раза проиграть мне для возбуждения моего азарта, я же не хотел им этого позволить. Азарт я и так умело разыгрывал, сразу же стал разыгрывать, едва только прикоснулся к картам, проиграть же эти первые коны, когда ставки еще были невысоки, решил сам. Проигрывать мне было не так просто, тем более, что при сдаче мне пришли довольно неплохие карты, с ними бы было гораздо проще выиграть, чем проиграть, но я не отступался от своего первоначального намерения. Я делал один за другим нелепые, нелогичные ходы, почти не смущаясь их нарочитостью, пару раз я замечал, как у простоволосого даже вздергивается бровь в удивлении от бездарности и неожиданности моей игры. Чернявый тоже как будто немного нервничал. – А, черт, – в сердцах говорил я, когда чернявый загреб мои деньги, но тут же поспешил успокоить своих противников, – да ничего, ничего, – говорил я, – вы не беспокойтесь: мне ничуть не жаль денег, истраченных мной в целях удовлетворения собственного понятия о справедливости и расплате. Противники мои переглянулись. – Продолжаем? – спрашивал меня простоволосый. – Продолжаем, – с готовностью соглашался я. – Вы даже не представляете себе, какое для меня удовольствие и потребность уже просто держать в руках карты, а тем более находиться в компании таких людей, как вы. – Ага, – неопределенно подтвердил чернявый, – настоящий любитель карточной игры всегда бывает заметен издалека. – Верно, – тотчас же говорил я, – это как у гурмана или у охотника. Каждого выдает его особенный, собственный блеск глаз. Простоволосый снова сдавал. На этот раз мне попались карты похуже, и проиграть мне не составило никакого труда, я сделал это свободно и без всякого внутреннего напряжения. – Гм, – говорил я, изображая на лице некоторую обескураженность, – наверное, вам самим не так интересно играть, когда вам попадается противник, не могущий составить достаточную конкуренцию. Вообще же я хорошо понимаю, что удовольствие от самой схватки гораздо выше того выигрыша или проигрыша, который всегда увенчивает каждую из них. Простоволосый начал негромко покашливать, почти не слышно. Я снова слазил в карман за деньгами, опять демонстрируя всю пачку. Шулеры с наигранным равнодушием следили за мной. – Сказано, если вы знаете, – снова говорил я, – «Добрый разум доставляет приятность; путь же беззаконного жесток». Я бы этому выражению, в свою очередь, противопоставил другое и даже, пожалуй, расположил бы на его месте так, чтобы вышло что-то наподобие палимпсеста: «Заряжающие мышеловки не начиняют те ненавистью к мышам, но напротив: лакомством и соблазном». Продолжаем, продолжаем... Что же вы?.. – не знаю, насколько радушие моих последних слов успокоило насторожившихся шулеров. Стал сдавать чернявый. Глаза его были сощурены, пальцы мелькали, надежно обличая в нем профессионала. – Нужно еще, наверное, сыграть по последней, – говорил он, – да и с Богом, как решили. – Ну хоть бы и по последней, – согласился я. – Не особенно я тебя пойму что-то, – говорил мне простоволосый, не спуская с меня глаз. – Будто ты рыбной ловлей занят!.. Я постарался ускользнуть, разрядить напряженность. При желании в его словах можно было услышать и угрозу. – Да что вы, что вы, – говорил я, – у вас обо мне складывается какое-то преувеличенное и искаженное представление. Обидно будет, если у вас сохранится какой-то неприятный осадок... Да вы ведь знаете, конечно, что каждый новый вид общественной деятельности человека или его производства и каждый предмет его есть также новое проявление сущностной силы, а также обогащение существа человека. Поступательный характер познавания сущности в допустимых пределах распространения его все же не отменяет и какие-либо неожиданности на этом пути... Проникновение же в сознание неожиданного начиняет его некими взрывчатыми пружинами, некими петардами мировосприятия, делающими столь неустойчивым обычное сочетание внутренних ощущений реальности и угрозы... – Ну что, мы играем или мы болтаем? – спрашивал меня чернявый, заходя сразу с валета. – Хорошо услышать всегда столь охлаждающий нетерпение голос, – усмехнулся я, – играем, конечно. Я не имею никакого иного желания и никакой цели, кроме этой. Едва ли вам представится возможность пожалеть о том, что вы предпочли теперешнюю игру питью пива. Мы снова перебросились картами, на этот раз стремительно, четко, почти автоматически и совершенно без размышления, с алгебраической точностью и строгостью. Маски еще не были сброшены, но зажигательный дух недоверия и неприязни уже все более подгонял нас, побуждая почти не таиться друг перед другом. – Да что вы, – говорил я простоволосому, примирительно похлопывая его по колену, – стоит ли так напрягаться, когда выигрыш практически уже у вас в кармане? Честное слово, лучше бы поберечь свои нервы. – Рука моя вдруг скользнула вверх по его бедру, едва ли не достигнув тайника, в существовании которого я был почти точно уверен после моих прежних наблюдений и в котором, наверное, вполне можно было бы отыскать и теперь пару там завалявшихся козырей. Он дернулся, задержал мою руку и убрал ее со своего бедра. В это время со своего места встал тот резонер, которому все было интересно и до всего было дело, и бесцеремонно уставился на нас. – Сядь ты на место! – заорал вдруг на него чернявый. – Что ты здесь все ходишь?! Что ты все высматриваешь?! – В чем дело?! В чем дело?! – возмущенно загудел тот, все же отступая перед внезапной яростью инородца. – Безобразие! Устроили из поезда притон какой-то и будут еще тут указывать!.. – Женя, не вмешивайся, – потихоньку, но настойчиво говорила жена этого идиота, уводя его на место. Тот продолжал гудеть еще что-то для демонстрации характера, но все более уже неразборчиво. – Вы знаете, и я тоже, – доверительно говорил я чернявому, склоняясь к самому его лицу, – не особенно переношу людей, которые повсюду суют свой нос. Даже если они тем самым, по их собственному мнению, приносят мне какую-либо пользу. Предпочитаю, пожалуй, некие более формальные отношения... – Не важно, – все еще раздраженно буркнул тот, не особенно смягчаясь моими объяснениями. – Да нет же, – продолжал я, покрывая своей картой его карту, – само собой разумеется, я понимаю, что с людьми следует либо говорить на их языке, либо не говорить вовсе. Мне же только иногда не хватает последовательности в точности исполнять самим же мною высказанное. В особенности же всегда попадаю впросак в среде наиболее убогих и ничтожных... Нет-нет, – торопливо поправлялся я, – я отнюдь не имею, как вы могли подумать, какой-либо заведомой склонности к осуждению. Я не осуждаю ни беспринципность, ни безверие. Ибо всякие убеждения и всякая вера только неизбежно сужают диапазон творчества, даже если подразумевать таковым все мыслимые проявления способностей и возможностей существования... Вообще же существование человека есть то, что более всего в природе заслуживает всяческого издевательства независимого, отстраненного миросозерцания. В сомнительном, разумеется, случае наличия такового... Когда встречаешься с каким-то особенным даже звенящим напряжением мысли, не имеет значения правота или неправедность. Это уже само по себе род красоты!.. – Ты что, – ухмыльнулся чернявый, – ученый какой-нибудь, наверное? – Ну, это уж слишком громко сказано, – махнул я рукой, – нельзя же, в самом деле, принимать уж слишком всерьез мои смутные предчувствия времени, когда особенное научное знание обильно расползется по всем закоулкам и прорехам ума и ощущения, когда столь много смысла существованию индивидуума станут придавать сверхъестественные эманации изощренного сознания... Странные сумеречные абстракции... Если дождемся на то, конечно, благословения дураков!.. Этой, по моему мнению, образцовейшей из составляющих наций. – Ты слышал? – говорил чернявый своему товарищу. – Он ученый, оказывается. – Ученый! – прыснул простоволосый. Оба заржали, как жеребцы. – Он ратник избранных колен, для подвигов добра живущий. А мы тут сидим с ним, как два простачка, и в картишки режемся. – Да вы играйте, играйте, – говорил я, разглядывая их обоих слегка сощуренными глазами. – Ага! – крикнул простоволосый. – Мы будем играть, а он нам станет яму копать! – Ну какую яму? Какую яму? – возражал я. – Какое же у вас странное представление обо мне. Как будто цель моя не гармонична! Как будто не логична! Как будто не продуманна, не стройна. Как будто способ ее достижения может вызывать какие-нибудь кривотолки! Избави меня Господь иметь хоть малейшее намерение ограничения чьей-то свободы!.. Да вы еще сами со временем более чем поперхнетесь ею. Осточертеют нынешние тщеславия и избранники!.. Хотя, конечно, следует как можно больше оставлять ее, даже для злодеяний. Стремление к исполнению или нарушению законов или традиций суть то, что более всего подавляемо под постоянным изощренным прессом среды. Всякого из нас с головой выдают наши непроизвольные реакции, надежно обличающие природную принадлежность к какому-либо из разнообразных сословий. Ваше сословие род бессмысленный, воровской, с идеей дешевого обогащения, со скудоумием профанов, с самомнением невежд. С укоренившимися навыками бесчинств. Скажете еще, что все равны?.. Что человек произошел от обезьяны?.. Да не произошел пока. Что и к лучшему, по-видимому... Пожелаем же ему мирного сна и процветания в его драгоценных кущах посреди черных ветвистых древес!.. Ныне особенно заметна победа ада!.. Простоволосый вдруг с размаха швырнул мне в лицо все карты, которые до того держал в руке. Я вскочил, но тут же пошатнулся от рывка чернявого, который с искаженным от бешенства лицом бросился на меня, стараясь дотянуться до моего горла, что-то такое визжа и брызгая слюной. Я сумел оттолкнуть его руки, но тотчас же полетел в сторону, крепко ударившись плечом о стойку, которая предотвратила мое падение. И только тогда разобрал то единственное слово, которое теперь орал чернявый. – Размозжу-у-у!!! – было его последнее слово. Все трое мы были на ногах. Чернявый и его приятель выхватили ножи. Один из них старался ударить меня ножом в грудь. Другой замахнулся своим орудием над моей головой. И тогда и я тоже выхватил нож, даже еще быстрее обоих своих противников, и зарезался сам.
|
|