НОС ДЛЯ КОВЕРНОГО. НОС ДЛЯ КОВЕРНОГО. А за окном, скорее всего опять шел дождь, и, похоже, что он был мелкий и пакостный, какой обычно зависает над Москвой поздней осенью, перед самыми морозами, хотя сейчас, по календарю шел самый разгар весны. Но по большому счету, ему было совершенно наплевать, что сейчас за окном - весна или осень, дождь или солнце. Да, честно говоря, здесь, в этой камере, камере смертников и окна-то не было. Было что-то вроде отдушины, уходящей под углом под потолок, и где-то там, застекленное и зарешеченное. Так, что о дожде, он только догадывался по какому-то общему фону монотонно-размытых звуков. Звуки, вот единственное, что хоть как-то объединяло его с остальным миром. Где-то, там, за этими полутораметровыми стенами Бутырского замка вдруг послышится заглушенный звук милицейской сирены, или в противоположном конце коридора, звякнет ведро неосторожного шныря, а для него, это уже сюжеты из обыкновенной человеческой жизни, той, которая может в любой момент прерваться коротким выстрелом штатного застрельщика. Эти сюжеты, он превращает в маленькие рассказы со счастливым концом, которые бесконечно долго рассказывает самому себе вслух. Что угодно, лишь бы не тишина. Вместе с тишиной, в камеру заползает животный страх. Кожа становится липкой от пота, губы пересыхают и трескаются, и от всего тела ощущается даже для него самого противный, приторный запах страха, который почему-то не поднимается к этим, аркообразным, беленым потолкам, а напротив стелется по полу невидимым, желеобразным слоем. Но тем ни менее эхо в камере живет - пускай глухое, чуть слышное, но все-таки живет. В прошлый понедельник, его молодой, совсем еще неопытный адвокат, красивым, словно нарочно для театральной сцены поставленным голосом, зачитал ему очередной и последний отказ в прошении о помиловании. Он давно уже ушел, он может быть, уже давно уехал из Москвы, куда ни будь на дачу, к своей теще, а эхо его голоса все еще блуждает по камере, словно в поисках выхода. Наивное. Отсюда так просто не уйдешь. Отсюда можно выйти только под конвоем - здоровыми молодыми ребятами с отупевшими, блеклыми от нехватки света и чистого воздуха лицами. Господи, как он не любил эти равнодушные лица. Они приходили к нему в его кошмарных снах, смеялись, не меняя мимики лица, и спрашивали – Куда тебя лучше застрелить, в голову или сердце? - Я не люблю говорить о смерти,- отвечал он им. А они снова смеялись своими неподвижными ртами, и убеждали его в том, что он скоро к этим разговорам привыкнет, и может быть даже войдет во вкус…. Он просыпался в поту, и тут же кидался писать в который раз письма о том, что взяли его совершенно напрасно, в аэропорту Шереметьево, за многие километры от его дома, за час до отлета в Бельгию. Что у него редкий для обычного коверного контракт на год, а значит, он просто физически не мог, даже если бы и очень хотел убить свою жену. Кому он только не писал, Господи – и Брежневу, и Косыгину, и Андропову, и даже Терешковой. И все напрасно. На допросах, после бессонных ночей, он увещал следователя.- Да поймите же, я не убивал Веру. Ну, за чем мне ее убивать? С какой стати? А если бы я ее решил убить - он уже почти не соображал, что говорит - Поверьте, я бы ее убил по-другому, гораздо медленнее и больнее. Иногда к нему приходила Вера. Невесомо садилась на край кровати с прикрученными к полу ножками и молча смотрела на него. - Что тебе нужно, блядь? Уходи. Убирайся! Вон! Она поправляла ему подушку, почти такую же, как и ту, которой была задушена, поправляла влажные еще после душа волосы, молча поднималась, и исчезала где-то в углу, между умывальником и парашей. Первое время, после ее ухода, он вскакивал, выстукивал стены там, где она исчезала - но стук был везде одинаковым. – Дрянь, какая дрянь - шептал он снова и снова, пытаясь уснуть, но подушку спихивал в ноги. После ее ухода, он обычно долго ворочался, никак не мог уснуть, ему все не хватало воздуха, как в тот вечер, в Шереметьево, когда он обнаружил, что в портфеле нет его любимого носа – пипочки. Этот нос, был не просто атрибутом коверного, не просто частью костюма клоуна - он был уже что-то типа амулета, потеря которого грозила артисту не просто провалом, а полным фиаско. И поэтому, он был, наверное, единственным человеком в аэропорту, который обрадовался известию о переносе отлета его самолета на восемь часов в связи с бураном в Москве. Его старенькие “ Жигули”, которые он намеревался оставить на стоянке возле ангаров, еще не успели остыть, завелись быстро, и он ринулся в Москву, к себе на квартиру. Он точно вспомнил - его нос, остался висеть в ванной у зеркала, между связки с прищепками, и новыми, ажурными трусиками Веры. Снег сыпал, казалось отовсюду, и сверху и снизу, тяжелый и влажный. Дворники не справлялись. Впереди машины, словно живые существа в свете фар бесились снежные вихри. Машину кидало из стороны в сторону. Но, не смотря на все это, на лице его, с огрубевшей от постоянного грима кожей светилась радость - он успевает. Дверь в подъезде, с извечно неработающим домофоном, бессильно болталась на проржавевших петлях. В окнах его квартиры, несмотря на второй час ночи, тем ни менее горел свет.- Ну и славно - подумал он,- Будить не придется. Может быть, еще и чайку попить успеем. В коридоре горел свет, из ванной комнаты доносился звук включенного душа, а на прикрученных к стене ветвистых рогах оленя, исполняющих роль вешалки для верхней одежды, висела шинель с погонами майора милиции. Он как-то даже не успел удивиться, когда сквозь, напоминающий мелкий дождь шум душа, услышал пьяный мужской голос, прерываемый веселым Веркиным смехом. Ручка двери в ванную начала поворачиваться, и он, сам того не ожидая, шагнул за шкаф, который стоял в углу коридора. – Какой бред,- подумал он - Хозяин дома, один из лучших коверных страны прячется за шкафом в собственной квартире. Вот тебе и не верь приметам. Вот и все клоун, ты потерпел фиаско на семейном фронте. Вот и все…- Дверь приоткрылась, и шум воды, монотонный шум осеннего дождя стал слышен еще явственнее.- Господи, как же я не люблю осенние дожди, это монотонное насилие над человеческой природой, природой вечного, и ни чем не обоснованного оптимизма, с его постоянной верой в какое-то будущее счастье, пускай не сейчас, пускай потом, но обязательное счастье. Для всех. В том числе и для коверных. На днях, по его долгой просьбе, в камеру приходил священник. Он молча стоял перед заключенным, опустив глаза, полные слез в пол, слушал исповедь клоуна, и молчал. А тот, был уверен, что иерей, обязательно расскажет его исповедь милиции (да может ли быть иначе?), и как мог, пытался внушить священнику о судебной ошибке, произошедшей с ним. - Крепись сын мой, ибо суд Божий может быть более справедливым и суровым, нежели человеческий. А я буду молиться за тебя.- Он ушел, а в плотном воздухе камеры, в его явно ощущаемом запахе страха, добавилась маленькая толика аромата ладана, мирра, и может быть совсем чуть-чуть настоящего пчелиного воска. Разговор со священником ожидаемого облегчения не принес, скорее напротив. Ожидание исполнения приговора стало еще более невозможным и страшным. Он катался по бетонному полу, рвал на себе полосатую робу смертника- арестанта, визжал – Не виновен, я не виновен! А ночью, юродствуя, он часами передразнивал священника. – Я буду молиться за тебя. Я буду молиться за тебя. Да откуда я знаю, будешь ты молиться, или не будешь? И лишь к утру, затихнув, он лежал с широко открытыми глазами, смотрел на вечно горящую лампочку и слушал бесконечный шум дождя. Вера вышла совсем мокрая. Капли воды стекали с ее волос на шелковый полупрозрачный халат, сквозь который явственно была видна ее стройная фигура с несколько тяжеловатой грудью. Любовник же, напротив был уже идеально причесан, и почти одет. По крайней мере, брюки и рубаха на нем уже были. Расставанье их происходило довольно буднично, явно по обкатанной схеме - легкий поцелуй, шорох надеваемой шинели, игривый шлепок под зад, и тихое чмоканье замка. Вера прошла в комнату, подошла к разобранной постели, поправила сбитую простыню и, сбросив влажный халат, легла на кровать лицом вниз. Через несколько минут, она поменяла положение, грациозно легла на бок, и только в этот момент заметила стоящего в дверном проеме мужа. Глаза ее широко раскрылись. Она непроизвольно попыталась прикрыться простынею, но не сумела, сломала ноготь на тонком, холеном пальце, сморщившись, зашипела от боли и засунула его в рот… Он сидел в углу, на прохладном бетонном полу, закрыв глаза и зажав уши ладонями, с судорожно искривленными пальцами и старался не слышать тишины и не видеть Верки, в который раз пришедшей без зова к нему. Она поправила подушку, подошла к нему, жалостливо погладила его по голове своей почти неощутимой ладошкой, и впервые за многие свои визиты сказала.- Не плачь клоун, я больше к тебе не приду, не плачь.- Замок противно заскрипел, и в камеру зашел охранник, один из тех, с оловянными, пустыми глазами. Его гладко, до синевы выбритые щеки вызывающе сильно пахли мужским одеколоном, очень терпким и вульгарным. Второй - остался в коридоре. - Ноль сорок шестой, выходи - сказал выбритый. Заключенный поднялся, внимательно посмотрел в глаза охраннику и спросил, севшим голосом - С вещами?- -Нет - прозвучал короткий ответ, и охранник отступил к стене, пропуская коверного в двери. Они долго спускались в низ, проходя неизвестные клоуну коридоры, повороты и автоматически закрывающиеся двери. Первый охранник в течение всего пути шел впереди, Заключенный просто задыхался в шлейфе запаха его одеколона. Уже в самом низу, в подвале, в какой-то небольшой комнате, он догнал охранника, слегка дернул его за рукав, и просительно заглядывая ему в глаза, попросил - Вы не могли бы поменяться местами с вашим товарищем? Я не люблю этот запах. Я с детства его не люблю.- Охранник удивленно выслушал его, и к изумлению коверного - согласился. - Спасибо вам - хотел сказать заключенный, но, заметив боковым зрением какое-то движение позади себя, резко повернулся. Палец второго, всю дорогу молчащего охранника уже давил на курок поднятого на уровень груди пистолета. Клоун посмотрел на его руку, побелевшие костяшки пальцев, сжимающих рукоятку пистолета и все еще не понимая происходящего громко, очень громко закричал - Неееееет! Глухой, какой-то бесцветный выстрел прервал этот крик. И уже падая, обливаясь кровью из развороченной пулей головы, клоун подумал, вернее, вспомнил - Верка, Верка тоже пыталась кричать.
|
|