Из угла, с той стороны, где огромные нары упирались в глухую стену, доносился надрывный кашель. Человек, видимо, так уже вымучился, что словно бы и не кашлял, а страшно и оглушительно лаял. — Заткните ему глотку! — раздался отчаянный голос. — Пусть замолчит!.. Ни на минуту не дает заснуть!.. В темноте не было видно ни говорившего, ни того, кто кашлял. С минуту стояла тишина, прерываемая мирным храпом и вздохами. Десять с лишком солдат тяжело дышали во сне. Теплый, душный воздух не шевелился в этой комнате. Два часа было в их распоряжении. Два часа, а потом они должны одеться, взять в руки автоматы и сменить своих товарищей. Здесь была отдыхающая смена, да еще разводящие, да помощник начальника караула и выводной. Последний-то как раз и кашлял, и скрежетал, и лаял, отпугивая всех от себя. Он был не на шутку простужен. Поначалу его назначили часовым, но идти на пост он не мог, и вместо него пошел другой, а его, вместо того, другого, приставили к арестованным на гауптвахте. Два или три места на нарах рядом с ним были свободны, хотя там, дальше, спали чуть ли не друг на друге. Два солдата легли прямо на пол, они постелили себе шинели вдоль нар, в узком пространстве между нарами и печкой, и накрылись телогрейками. Он не мог более сдерживаться. Он разрывался на части. — Да заткнись ты!— не выдержал опять тот, кто уже возмущался раньше. — Проваливай отсюда, куда хочешь!.. К своим арестантам!.. Эй вы! стукните кто-нибудь его!.. — Чего раскричался? — проворчал Корин, едва шевеля спросонья губами. — Не кричи. Спи. Он снял со своей груди чью-то заблудшую руку и перекинул ее хозяину. Затем выдернул свою шинель, которую у него утащили во время сна, накрылся, поправил шапку под головой, вздохнул — и моментально погрузился в сон, крепкий и беспокойный одновременно, с дикими, незапоминающимися сновидениями... — Подъем! — прогремело в караульном помещении. — Вторая смена, подъем!! — Смена, подъем! — не просыпаясь, повторил помощник начальника караула. Открытая дверь пропустила в темную комнату коридор света, он перерезал всю ее на две части и, осветив нары, выхватил из темноты несколько спящих вповалку тел. Солдаты зашевелились, начали подниматься, прикрывая рукою глаза и жмурясь. Яркий, непривычный свет слепил их. В комнате сделалось шумно и тесно. — Посреди ночи на мороз людей выгоняют, — проворчал один солдат, чертыхаясь и сползая на пол. — Еще только половина третьего! — воскликнул другой. — На полчаса раньше подняли. Сволочи! Спешат, как бы самим побыстрее лечь. — Вставайте, вставайте, — громко сказал тот, кто стоял в дверях и поднимал их. — Пока вы оденетесь, пока покурите. А люди-то там мерзнут. — Ты не о людях, ты о себе заботишься, — ответили ему с нар. — Вишь ты, как на пост идти, они недовольны, — не растерялся солдат. — А если к ним на две минуты опоздают, они сразу в караульное звонят, наяривают. Другие пусть, мол, стоят, это другие. А им невтерпеж. Так звонят, только что клапана все не пообрывали. — Ну, чего ты с ними разговариваешь! — рассердился помощник начальника караула. — Подымай всех!.. — Смена, подъем!! — крикнул солдат не своим голосом. Корин приподнялся на локте, бессмысленно поворачивая головой по сторонам, и застыл в этой позе. Глаза не хотели открываться. Кто-то ползал рядом с ним на четвереньках, шарил руками по брезенту и ругался, отыскивая шапку. Корин собрался с духом и пополз на спине к краю нар. Свесив ноги вниз, встал, попал на что-то мягкое. — Ой! ой! — жалобно застонали под ним. Потом человек, видимо, пробудился, потому что Корин услышал злую и решительную ругань. Корин промолчал. Он прошел в другую комнату, волоча за собой подсумок; в другой руке он держал смятую в ком шинель. Пояс свободно болтался на животе, на голове боком сидела шапка. Он был без сапог, в шерстяных носках. Шатаясь, как пьяный, он шел через комнату к лавке, но его все время заносило к печке. Наконец, он дошел до лавки, бросил на нее шинель, сверху — подсумок, еще сверху — пояс, полез в карман за махоркой. «Молодец Толик, — подумал он. — Так натопил, до сих пор тепло. Молодец. Не то, что эти сачки... Будь они прокляты!..» Кто были эти сачки, он и сам не сумел бы сказать. Но в помещении было очень тепло, и он чувствовал большую благодарность к Толику, своему другу, который сейчас стоит на морозе и который скоро, когда он, Корин, будет мерзнуть, вернется сюда, в тепло. Он вспотел, лежа под шинелью, струйка пота стекала у него по шее, от подбородка на грудь. Но, видно, из окон долетел к нему сквознячок, потому что вдруг озноб прошел у него по спине, он передернул плечами. Хотел было пойти к печке, но вспомнил, что нельзя, скверно придется на морозе. Он достал огромный платок и вытер горло и шею, стараясь забраться поглубже, под рубашку. Он свернул папиросу и, не глядя, полез к подоконнику, в керосиновую лампу. Потом сообразил, что это первый, а не второй караул, вполголоса выругался, направился к печке. Достал уголек, прикурил. Немного подумал и поднялся с корточек. С трудом оторвался от печки, она притягивала к себе. Он стоял посередине комнаты, с наслаждением курил, смотрел на дым сквозь полузакрытые ресницы. Он все еще не проснулся окончательно. Он знал, что во всю дорогу на пост он тоже не проснется. Вот только на посту... Нет, неизвестно. С трех ночи до пяти — самое трудное время. Вокруг него ходили и сидели солдаты, такие же, как он. Они курили, покашливая, неохотно перекидывались короткими фразами. — Корин! — До него не сразу дошло, что это кричат ему. — Ты в каком виде? Ты бы еще до пупа расстегнулся! Почему без сапог?! — Это был младший сержант Кремов. Сегодня он назывался помощником начальника караула, и он считал, что его главная обязанность — кричать. Он встал перед Кориным, строго смотрел на него, нахмурив лоб, — Я кому говорю! Корин с трудом поднимал взгляд от ног Кремова и выше. Остановился на подбородке, дальше смотреть было лень. Он не знал еще, что он такое злое скажет этому Кремову, но уже открыл рот. — Ты не видишь разве, — нехотя огрызнулся он, — что я переобуваюсь? Валенки обуваю. Не видишь?! Он отвернулся от Кремова, словно того никогда не существовало на свете, и вновь затянулся папиросой. В другой бы раз этот Кремов ни за что так быстро не отвязался. Но тут из своей комнаты выглянул начальник караула. — Собрались уже? — спросил он. — Собираемся, — ответил Кремов. — Поторапливайте людей, — сказал начальник. — Когда все будет готово, позовите меня. Начальник скрылся за дверью, а Кремов засуетился, забегал, никому не давая покоя, всех понукая и на всех крича. Выходная дверь отворилась и вместе с клубами пара впустила солдата. — Братцы, морозище! Такой морозище!.. — воскликнул солдат, застегивая штаны. — Да с ветерком, да с поземкой, ух! Буря будет. Потирая руки, он придвинулся к печке, прислонился к ней спиной. — Буря? — тревожно повторил кто-то. — Отойди от печи, друг. Сомлеешь. Солдат махнул на предупреждение рукой. Он с довольным видом кряхтел, обогревая спину. — Трубу надо закрыть. Выдует все. — Рано еще, — сказал один из тех, кто оставался в караульном помещении. — Подождать надо. Это было одно из обычных пререканий между толстыми и тощими, ибо люди, обязанные через несколько минут покинуть жарко натопленную комнату, и печку, и электрический свет, эти люди как наяву ощущали мертвое дыхание забайкальской стужи. Они наполовину, на три четверти были уже там, за пределами тепла и уюта. Победителем всегда делался тот, кто был прав, а также кто был сильнее и авторитетнее. — Ничего с вами не случится, — басом сказал Антонов. — Закрывайте. Топить-то больше не станете, сачки. — Да нельзя еще, — возражал все тот же солдат. — Отравимся все здесь. — Не помрете! — отрезал Антонов и, встав на табурет, закрыл трубу. На этом прекратились все споры. Корин курил. Жалко было бросить папиросу. На два часа вперед ему нужно накуриться, на два часа с лишним. — Антон, — позвал он Антонова. Здоровенный малый не спеша подошел к нему. — Антон, что такое часовой? — Часовой? — повторил Антонов, торопясь уразуметь, чего от него хотят. — Это живой труп, завернутый в тулуп. Заинструктированный до слез и вышвырнутый на мороз. Вдаль глядящий, не идет ли разводящий. На всех лающий, никому не отвечающий... Так? — То-то, — сказал Корин, подняв указательный палец кверху. — Вышвырнутый на мороз... А про валенки, Антон, ничего нет? — Нет. Не придумали еще. — Ну, давай тогда одеваться да вышвыриваться? — Давай, — согласился Антонов, рассмеялся и стукнул Корина легонько по спине. — Шутник!.. Они построились в одну шеренгу и, так как места в комнате не хватало, встали полукругом. Перед ними вышел начальник караула. Некоторые еще заканчивали свой туалет, поправляли ремни, опускали клапана у шапок, готовили магазины. Одного солдата, одетого в телогрейку, втискивали в шинель, руки его толкали в рукава, а борта шинели дергали в противоположную сторону, навстречу. Он болтался, как марионетка, но шинель не хотела надеваться. Некоторые курили втихомолку, жадно затягивались в предпоследний и еще в предпоследний раз. Начальник караула смотрел на эту разношерстную команду, с поднятыми воротниками, в нестандартных рукавицах (кто как может, и кому как повезет), его коробило от явного нарушения уставных порядков. Но ему было совестно делать замечание этим сонным, заросшим щетиной людям, у которых покраснели слипающиеся веки и проступили синие круги под глазами. Да, кроме того, в карауле испокон веков повелось не обращать внимания на внешний вид. Они стояли перед ним, серые и безликие, неуклюжие, как куклы, в уродливых солдатских шинелях, с толстыми бревнами-руками (и не шутка — шинель, под ней телогрейка, там еще теплое белье, простое белье, под гимнастеркой, наверное, свитер). Но каждый из них была отдельная, ни на что не похожая жизнь, со своими особыми чувствами, интересами, мыслями. Он поискал слова, которые стоило сказать им на прощанье. Ничего не нашел. — Товарищи, — сказал начальник караула. — Сейчас самые трудные часы. Ночь. Нужно быть особенно бдительным в эти часы. — Ничего не изменилось в их лицах, они смотрели мимо него пустыми, безразличными глазами. Солдаты всегда так смотрят. Слышат ли они его? — Я не стану вам всего повторять, вы уже не в первый раз на этих постах, лучше меня все, наверное, знаете, но учтите: в такую ночь все может быть. Поэтому я вам приказываю ни в чем не отступать от устава. Не садиться, не прятаться от ветра, на теплых постах не спать. Ну, те, кто стоит на дворе, при всем желании не заснут... И особо вас предупреждаю, упаси вас Бог закурить на посту. И не делайте, как сделал на той неделе один веселый товарищ. Слышали? Автомат прислонил к столбику, а сам — в ямку. От ветра, говорит, сховался. Поверяющий пришел, взял его автомат, а он даже и не увидел. — Он помолчал. — Кажется, все... Еще раз повторяю. Кто будет курить — смотрите! Кремов, проверили карманы? Курительные принадлежности все оставили? — Так точно. — Ну, разводящие, ведите. Заряжайте здесь, там не видно. И холодно. Когда вернетесь, доложите мне. В закрытой трубе дико взвыл ветер. Раздалась команда «заряжай!» Они зарядили, привычным движением, не глядя. Помещение наполнилось щелканьем, сухими звуками металла, ударяющего в металл. Все стихло. Антонов неудачно дернул подсумок, из него вывалился магазин и с глухим многократным стуком ударился об пол. — Осторожнее обращайтесь с оружием! — сказал начальник караула, и это было последним его напутствием. Впрочем, прежде чем уйти совсем, они услышали еще несколько слов, их выкрикнул солдат, который остался отдыхать. — Быстрее, черти! Закрывайте дверь!.. И все. Они шли втроем. Впереди — разводящий, за ним — Корин, рядовой Евгений Корин, за Кориным — солдат с третьего поста. Ветер дул слева, то равномерно, то налетая резкими порывами. Он леденил щеку и нос. Его постоянный, мощный натиск не позволял идти прямо, приходилось продвигаться чуть боком, далеко в сторону отставлять правую ногу. Они прошли через учебный плац, мимо казарм, мимо караульного городка. Было темно, как в чернильнице. Разводящий шел быстро, он торопился. Корин старался не терять из виду его спину, ступая шаг в шаг с ним. За шумом ветра не было слышно шагов. Другой солдат болтался где-то сзади, не умея войти в ритм ходьбы. Он то отставал, то подбегал слишком близко, наступая Корину на ноги. Было просто чудом, что разводящему удается находить дорогу в такой кромешной тьме, обходить ямы и столбы, в нужном месте прыгать через канавы. Они вышли в открытую степь. Тело Корина, его одежда еще сохраняли тепло, холод не успел проникнуть внутрь. Корин вобрал голову в плечи, левый угол воротника выдвинул вперед. Он едва поспевал за разводящим. — Чертов морозище! — крикнул солдат сзади. — Корин? Тебе не холодно? Корин ничего не ответил. — Чертова ночь! — крикнул опять солдат. — Ни черта не видно!.. Морозный воздух обжигал легкие. Было трудно разговаривать. Солдат умолк. Теперь они шли навстречу ветру. И, странное дело, он не замораживал лицо, не вынуждал их каждые две-три минуты вынимать руку из рукавицы и тереть нечувствительный нос или подбородок, как это было раньше, когда он дул сбоку. — Стой! — донеслось к ним справа. — Кто идет? — Так радостно может лаять порой собачонка при виде вернувшегося хозяина. Толик знал, что они пройдут мимо, на второй пост, и лишь на обратном пути сменят его. Но он слишком долго ждал и прислушивался, его нетерпение было понятно. — Свои, свои, — ответил ему разводящий. Узнав по ответу, что в смене никого лишнего нет, Толик крикнул во тьму: — Женька!.. Как настроение?! Спустя минуту к нему из тьмы вернулось далекое: — Отлично!.. И он ответил, надеясь ободрить товарища, не жалея собственной глотки: — Желаю всего!.. Два часа... — Он набрал полные легкие воздуха и во всю силу закончил: — пу-стя-ки-и!.. Корин начинал уже промерзать. Теперь хотелось скорее дойти и закутаться в тулуп. Все его одеяния на таком морозе ничего не значили, его продувало, как если бы он был в одной гимнастерке. — От этого болвана можно всего ожидать, — обернулся разводящий. — Как бы он не всадил в нас очередь. С перепугу. Пост был где-то рядом. — Почему он не окликает? — опять обернулся разводящий. — Заснул он, что ли? — Ветер в нашу сторону, — ответил Корин. И тут они услышали недалеко: — Стой!.. Стой, кто идет?.. — Разводящий со сменой! — крикнул разводящий и прибавил: — С таким деятелем лучше не шутить. — Разводящий ко мне, остальные на месте! — скомандовал часовой. — Смена, стой! — Разводящий один пошел вперед. Корин продвигался следом за ним, отстав немного для порядка. Другой солдат задержался сзади, ему нужно было возвращаться обратно, и он не хотел пройти эти несколько лишних шагов. Впереди показался часовой, он вынырнул из темноты и бежал по протоптанной тропинке, на ходу скидывая тулуп. «Убить его мало», — разозлился Корин, увидев это. Но говорить что-либо было поздно. Часовой подложил ему сразу две свиньи: оставил пост и выстудил тулуп. — Х-холодина, братцы!.. — произнес он, заикаясь. — Я з-замерз, к-как собака... «Действительно, деятель, — думал Корин, принимая тулуп. — Сколько таким ни вдалбливай, чтобы не уходили с поста, — бесполезно. Теперь неприятно будет идти туда. Другое дело, когда туда приведут и ты сразу там останешься...» — Ну, что у тебя здесь? — спросил разводящий. — Все в порядке? — А что здесь случится? Все в порядке, — торопился уйти солдат. — Стой, ты! — сказал Корин. — Помоги одеться. Он влез в тулуп, запахнулся, поднял воротник. Знакомый кислый запах шерсти ударил в ноздри. Одни лишь глаза смотрели на мир в узенькую щелку. Солдат нацепил ему на шею автоматный ремень, автомат повис на груди. — Ну, стало быть, оставайся, — сказал разводящий. — Угу, — сказал Корин. — Пошли! — Они растворились в темноте, захрустели по снегу, и моментально все стихло. Все, кроме ветра. Корин был похож на ночного сторожа. Он сложил руки на животе, медленно пошел по тропинке. Спешить ему было некуда. Он остановился возле ворот, потрогал рукавицей замок и печать, нашел их в полном порядке. Они не отваливались. Рассмотреть эти весьма важные предметы подробнее он не пытался. Он постоял на месте и, если это можно так назвать, осмотрелся. Он был один. Он хорошо знал этот пост. Он бывал здесь по меньшей мере раз двадцать, и зимой, и летом, и осенью. Это был пост ГСМ, склад горючих материалов, самый отдаленный в первом карауле пост. Он представлял из себя почти правильный прямоугольник, огороженный двумя рядами колючей проволоки. За внутренней оградой находились две или три бочки с бензином и керосином, и эти бочки он должен был охранять. Собственно постом, тем местом, где обязан находиться часовой, называлась тропинка, которая шла вокруг всего склада между внутренней и внешней оградой. Корин размышлял, в какую сторону ему пойти. Если идти сейчас влево, то он сразу окажется в отдаленном, «глухом» районе поста. Зато потом возвращаться он будет по стороне, обращенной к гарнизону; здесь он чувствовал себя, как дома. Если же направиться вправо, то отдаленный участок останется напоследок, причем Корин, уходя от него, будет все время повернут к нему спиной. И то, и другое, все варианты были плохи. И будь его воля... Корин просто взял и пошел вправо. Войдя за ограду, он с трудом отыскал занесенную снегом дорожку. Он, как крот, ступил в одну сторону, в другую, наконец, провалился не так сильно, понял, что это и есть тропинка. — Черти! — пробормотал он, имея в виду своих товарищей. — Немудрено, что они мерзнут, как собаки. Он знал, что часовые ночью боятся ходить вокруг поста. Они, как правило, топчутся возле ворот или еще ближе, там, где он недавно надевал тулуп. «Но эта тропинка, — подумал он, — по ней невозможно идти. Это уже слишком. Похоже, несколько дней ни одна живая душа не появлялась тут». Его глаза привыкли к темноте, теперь он видел шагов на шесть-восемь перед собой. По сторонам он смотреть не мог, мешал высоко поднятый воротник тулупа. Он двигался вперед со скоростью черепахи. Он делал несколько шагов, потом мялся, вертелся на месте, возвращался обратно. И опять делал несколько шагов вперед. Он знал секрет, как пройти за два часа расстояние, которое обычным шагом преодолевается за шесть-семь минут. Он смотрел, и дремал, и прислушивался, завороженный дикой музыкой. Это громыхала колючая проволока, сатанинские четки в руках взбесившегося ветра. Он запрокинул голову, широко и напряженно раскрыл глаза, но ничего не увидел вверху. Два часа. Толик крикнул, это пустяки. Хотел повысить мне настроение, дружище. Он понимает. Что они знают там, на гражданке, о времени? Для них два часа — это сеанс в кинематографе, который проходит незаметно, это два оборота минутной стрелки. Сделала полный круг — и все, и только-то. А здесь у времени много измерений. Два часа — это лютый мороз и ветер, от которого нет спасения. Это коченеющие ноги и руки. Это тупое хождение взад-вперед. И мысли, мысли. Сотни мыслей до одури в голове. Набухшие от усталости ноги. Это похороненные желания и терпение через силу. Поминутное всматривание и прислушивание. Реакция на каждый шорох. Таких ощущений десятки, от них зависит состояние часового. Они определяют время. Раньше он, приходя на пост, считал до тысячи, до ста тысяч. И смотрел на часы. Но стрелка не бежала быстрее, ноги не уставали меньше, смена не приходила прежде, чем холод выбьет из него все чувства. Он бросил это пустое занятие... Корин поежился в своем тулупе. Холодно, подумал он. Мороз перевалил, должно быть, за сорок. Но бури не будет. Он знал это по опыту. В вечер перед бурей всегда тепло, как весной, и обязательно затишье. «Ну и местечко!» Недаром офицеры называют Забайкалье всесоюзной гауптвахтой. Это не Сибирь, где в мороз умирает ветер, а во время ветра наступает потепление. Здесь крепкий мороз и сильный ветер объединяются в своей злобной борьбе с человеком. Можно, конечно, и спрятаться от ветра. На этом посту есть две возможности: перебраться через проволоку на склад и залечь под щит; но лучше всего сидеть в полуразрушенном доме, который стоит рядом с постом, по дороге в гарнизон. Из дома в лунную ночь видна далеко вокруг вся степь, а в тихую ночь за километр слышно, если идет человек. Но нельзя столь глупо рисковать. Дело не в том, что на него могут напасть. Это исключено. Более пяти лет здесь уже ничего не случается. Последний несчастный случай, когда какие-то бандиты вырезали целую казарму, помнят теперь одни сверхсрочники. Единственные люди, которых должен опасаться часовой, — поверяющие. И лучше выдержать натиск шайки бандитов, чем попасть в руки такому типу, как капитан Бородин. «Нет, я останусь на посту», — подумал Корин. В такую ночь немыслимо что-либо услышать или увидеть. Сядешь, задремлешь, а тебя и накрыли. В уставе записано: часовой не должен оставлять свой пост, свистеть, петь, спать, курить, разговаривать, садиться, прислоняться, отправлять естественные надобности... Его всего смешило это официальное «отправлять естественные надобности». И отчего же не петь? Он, когда тихая погода, поет для собственного увеселения. А сейчас он не может перекричать ветер, поэтому он разговаривает сам с собой. Приятно поговорить с умным человеком. Хорошо бы спрятаться за стену и поспать. Он научился спать чутко. Его не разбудит ни грохот проволоки, ни вой ветра. Но малейший посторонний шорох — и он на ногах. Но в том-то и дело, что он не слышал даже собственных шагов. Не сможет услышать, как подходит к нему поверяющий. Нельзя рисковать. Особенно, если вспомнить последнее ЧП. Бедняга Соловьев. Он говорил: «Я сижу в камере, возьмусь за волосы, и все они у меня в руках остаются». «Нет, я останусь на посту», — подумал Корин. Стоит ли снять рукавицы? Мороз начинал пробираться внутрь. Корина тянуло в тепло. Ему хотелось избавиться от назойливого ветра, хотелось присесть. Некоторые солдаты считали, что без рукавиц теплее, тогда можно закутать руки в длинные рукава тулупа. Стоит ли снять рукавицы? Пусть уж остаются как были. Спать нельзя! Хорошо бы поспать. Для этого не обязательно садиться, можно даже и не останавливаться. Он умел идти и спать. И он плелся по засыпанной снегом дорожке. Несколько шагов вперед, потом остановка, топтанье на месте, поворот налево, направо. И опять несколько шагов вперед. Летом намного лучше. Тепло, это главное. Солдаты договариваются между собой, стоят по две смены. Отстоял четыре часа — и сиди в караульном помещении, бодрствуй. А потом спи. Здорово! Можно, по крайней мере, выспаться. Не то, что сейчас. И разводящий не мотается туда-обратно. Скотина Бородин. Ребята из его роты только что не вешаются. А нам повезло. Слава Богу, которого нет. Нам чертовски повезло, потому что при такой жизни иметь к тому же гада-командира — гиблое вовсе дело. У него, конечно, есть обязанности, слов нет. Они имеются у всех людей. Плохо плевать на свой долг. Но он забыл о самой главной обязанности — быть человеком. «Я видел Соловьева перед судом». Это было, когда Корин сидел на гауптвахте. Три дня простого ареста, обычное дело. Славно поспали тогда вместе. Раздобыли банку тушенки. Было тепло и сытно. Соловьев едва успел впихнуть его в камеру и закрыть дверь. Комендант ничего не заметил. Выводные часто остаются там после смены караула, но уже в качестве арестованных. Это тоже обычное дело. Он стоял на посту ПФС. Бородин был в эту ночь поверяющим. Противное место ПФС. Там рядом котельная, она отапливает столовую и штаб. Только очень большой трус не заходит туда погреться хоть на минуту. Бородин накрыл его. Взял, что называется, тепленьким. Ребята рассказывали, что, когда Соловьева привели в караульное помещение, у него дрожало лицо. — Я зашел только на полминуты... Застыли пальцы,— повторял он. Ему грозил штрафной батальон. Никто ничего толком не знал. Начальство помалкивало и хмурилось. Соловьева поместили на своей, гарнизонной гауптвахте — это было единственное, что вселяло надежду. В один печальный день в ленкомнате собрался на общее комсомольское собрание весь батальон. Здесь был и комбат, сияющий новыми подполковничьими погонами, и все его замы, и штабисты. Солдаты сидели, довольные нежданным отдыхом. Посередине, возле накрытого красным сукном стола, оставили немного свободного пространства. В тесной тишине прослушали проект повестки дня и порядок ведения. — Я предлагаю после двух часов работы сделать пятнадцатиминутный перерыв, — сказал председательствующий. — На выступления можно отвести десять минут. А теперь слово предоставляется командиру батальона подполковнику... Замполит шепнул что-то комбату, и тот, не подымаясь с места, сказал, обращаясь к председательствующему: — Послушай, ты давай-ка действуй, как положено. Это не строевая подготовка, а комсомольское собрание. Демократия, значит. Понимаешь? Так что давай ставь на голосование, обсуждай, может, люди не согласны в чем-нибудь. Чтобы было все, как надо. Солдаты молчали. — Есть! — сказал председательствующий. — То есть понятно. В общем, у кого какие предложения? — спросил он, неловко поворачивая шею и обводя всех глазами. — Нет предложений? Тогда голосую за повестку дня. Кто за — поднимите руки... Единогласно. Слово предоставляется командиру батальона подполковнику... Но комбат уже поднялся и подошел к столу. — Товарищи!.. Я много говорить не буду... Его никто не перебивал. Впрочем, он действительно говорил недолго. Он сказал, что перед ними стоит задача: отдать Соловьева в военный трибунал (а оттуда за совершенное преступление прямая дорога в штрафной батальон), или взять его на поруки. Он лично придерживается того мнения, что для подобных разгильдяев единственное лекарство — трибунал. Но дело важное, и он хочет, чтобы решал весь коллектив. И как бы там ни было, повторное нарушение (пусть не уход с поста, а что-либо похожее) повлечет за собой самое тяжкое наказание. Он никого не хочет запугивать, но они не дети (здесь он сделал остроумное замечание в том смысле, что все они уже сами могут иметь детей), и «долг есть долг. Вы должны чувствовать ответственность и соображать что к чему. Вы давали присягу, позор нарушать ее!..» В общем, все было правильно. Комбат был старый вояка, прямой и честный. Он высказал, что думал. За ним выступил замполит. Он повторил примерно то же самое, только в более едкой форме и со всякими подробностями. Он возмущался и удивлялся, сам себе задавал вопросы и патетическим тоном отвечал на них. Он был мастером по части выступлений. — Введите арестованного Соловьева, — приказал комбат. Он вошел, остановился на пороге. Легкий шелест пронесся по комнате. Он растерянно посмотрел на красное сукно, на своего ротного, быстро опустил глаза. Он был бледен, в нем словно бы что-то надломилось. Но что более всего, очень резко бросалось в глаза — он был без ремня, и голова его была острижена наголо. Ему указали свободное место посередине. Он неуверенными шагами пробрался туда между солдат. Встал по стойке смирно. Все были вместе, он один был предоставлен своей судьбе. И то, что его гимнастерка свободно висела, не стянутая ремнем, и то, что он стоял, а все сидели, — все это делало его чужим, жалким. Вырванный из общей массы, не похожий на других, с гнусной, остриженной головой, — он был отверженный среди всех. — Товарищи!.. Рядовой Соловьев совершил большое преступление. Мы должны приложить все силы, чтобы этого у нас больше никогда не повторилось. Мы комсомольцы. Наш долг требует от нас бдительности. Мы должны быть очень бдительны. Соловьев покинул свой пост. Он нарушил устав. Соловьев опозорил наш батальон. Его надо наказать. Мы все осуждаем его. Это нехороший поступок. Он не достоин звания комсомольца. — Солдат выпалил все это разом и поспешил опуститься на стул. Он раскраснелся. Перед собранием замполит поговорил с ним и назначил его к выступлению. Слово попросил другой солдат. Его фамилия тоже значилась в списке, подготовленном заранее. — Товарищи!.. Соловьев — из нашего взвода. Мы все знали его, как надежного и исполнительного человека. То есть солдата. Он не был сачком, не имел взысканий. И никто из нас, по правде говоря, не ожидал, что он может совершить такое. Он был очень исполнительный солдат, настолько, что нам даже ставили его в пример очень часто. Мы все просто удивились, когда узнали про него. Его, конечно, надо наказать. Мы, его товарищи, все мы осуждаем его некомсомольский поступок. Но, по правде говоря, он совсем не безнадежный солдат. И мы все думаем, что он еще исправится. — Солдат помялся, напрягая память. Потом махнул рукой и сказал, садясь: — Я больше не знаю, чего сказать. Кое-кто рассмеялся, но моментально все стихло. — Я прошу слова, — сказал капитан Бородин. — Я бы хотел знать мнение самого Соловьева. Пусть он скажет, что он сам думает о своем поступке. Потому что то, что он сделал, это же просто неслыханно. Это позор!.. Я вам говорю: я ни разу за всю мою жизнь не слышал ничего подобного. Дойти до такого падения, потерять всякий стыд!.. Неужели вот он сейчас стоит перед своими товарищами и ему не стыдно? Да как он посмеет после этого смотреть им в глаза! Когда я пришел на пост, я сначала не мог понять, куда делся часовой. Ну, я думал, он спрятался где-нибудь за домом или еще где-нибудь там. Но мне и в голову не приходило, что он может уйти совсем с поста! Захотел погреться в котельной! Он, видите ли, замерз!.. Сидит там, курит вот такую толстенную цигарку. Он — в одном углу, автомат — в другом. Распущенность! Разгильдяйство!.. Я просто не знаю, что сказать! Я считаю, что такой преступник — да, преступник — неисправим. Только самого сурового наказания заслуживает он за свое преступление... О чем он думал, когда совершал свой проступок, которому нет оправдания? Пусть он скажет нам. — Соловьев, вы слышали? — сказал замполит. — Капитан Бородин спросил вас. Отвечайте. Соловьев молчал, глядя под ноги. — Рядовой Соловьев! — повысил голос замполит. — Мы ждем вашего ответа. Скажите своим товарищам, как вы смотрите на ваш проступок. Вы осуждаете его, или вы считаете, что так и нужно всегда поступать?.. Если бы вы сегодня оказались на посту ПФС, вы бы опять пошли греться в котельную? Соловьев молчал. — Он не хочет с нами разговаривать, — сказал Бородин. В комнате стояла мертвая тишина. — Как держите руки? — вмешался кто-то из офицеров. — Встаньте смирно! — приказал Соловьеву ротный. — Его ничто не трогает, — сказал Бородин. — Нет, он ни в чем не виноват! Никакого раскаяния!.. — Рядовой Соловьев, — сказал замполит, — вы будете нам отвечать? Посмотрите, сколько людей ждет вас одного. Соловьев молчал. — Засудят парня, как пить дать, — шепнул Корину сосед.— Хотят преподать нам урок. Чтобы не забыли сразу. — Разговорчики! — прошипел старшина. — Я в последний раз спрашиваю, — сказал замполит,— вы скажете что-нибудь или мы понапрасну теряем время? — Скажи что-нибудь. Открой рот. — Солдаты, которые сидели недалеко от него, тянулись к нему, дергали за гимнастерку. А он стоял, приниженный, бледный, понурив голову. Он изменился, как после болезни. — Я ... конечно, — начал он хриплым голосом. Откашлялся. — Руки! — напомнил ротный. — Говори, — шептали солдаты. — Я... виноват... Я признаю, что я виноват... Я больше никогда не уйду с поста... Я больше... не буду нарушать... Он умолк. И собрание в дальнейшем ничего, кроме «есть», «так точно», произнесенных отрывочно, через силу, не услышало от него. Все закончилось. Солдаты строем разошлись продолжать прерванные работы, а Соловьева отвели обратно, на гауптвахту. Никакого определенного решения принято не было. На следующий день Корин заступил в караул и первым делом отправился в камеру к Соловьеву. Тот был весел и радостно улыбался. — Дай закурить, — сразу попросил он Корина. — Ну, как дела? — Порядок. Полную катушку... — Строгого? — Да, пятнадцать суток. — Так это же здорово! — сказал Корин. — Спрашиваешь. Полный порядок, — сказал Соловьев, выпуская дым в смотровое окошко. — А я поначалу думал: конец. Правда. Как навалились все на меня! Сам батя к себе вызывал. Комсомольский билет отобрали. Как ты думаешь, вернут? Я первые дни сижу здесь, возьмусь за волосы, они все в руках у меня остаются. Потом остригли. — Он вздохнул. — Да, были дела. Он опять повеселел. Корин удивлялся, глядя на него. Он совсем не походил на того раздавленного, незнакомого человека на собрании. Таким, веселым, с блестящими глазами, он и запомнился Корину. «Все кончилось, — подумал Корин, поправляя автомат, стараясь прижать им распахнувшиеся борта тулупа. — Все отлично. Могло быть хуже... Такие-то пироги...» Внезапно он услышал впереди странное дребезжание. Вся дремота слетела с него. Он остановился, напрягая слух и зрение. Бесполезно. Он пошел вперед, через каждый шаг глядя налево и направо, поворачиваясь для этого всем корпусом. «Чепуха... Ветер...» Повернуть назад?.. Надо идти. Он ничего не видел. Дребезжание раздалось рядом с ним, слева. Он быстро обернулся, шагнув при этом в сторону. Никто не бросился на него. Он постоял с минуту. Подождал, пока установится дыхание. Потом приблизился к внутренней ограде и увидел оторванный конец проволоки. Пропади ты пропадом! Но откуда эта дыра? Ее не было раньше, он может поручиться. По крайней мере, он прежде ни разу не замечал ее. «Пустяки. Разве можно все заметить? Надо будет сказать об этом, когда приду в караульное». «Однажды я стрелял на посту». Была такая же темная ночь, но только осенью, в слякоть. До прихода смены оставалось минут десять. Это по часам. Однако чувство времени может иногда обмануть, а часы могут испортиться. Он обрадовался, когда услышал шаги. Пошел навстречу. Но потом крикнул: — Стой! Кто идет? — Крикнул на всякий случай, вдруг со сменой идет поверяющий. Шаги продолжали приближаться, но ничего не ответили ему. Это показалось подозрительным. — Стой! Кто идет? — повторил Корин. Молчание. Шаги приближались. — Стой! Стрелять буду! — крикнул он последнее предупреждение, скидывая автомат. В ту ночь было еще темнее, чем в эту. Он не видел даже собственной руки, когда из чистого любопытства помахал ею у себя перед лицом. А шаги приближались. — Стой! Стрелять буду! — крикнул он еще раз последнее предупреждение и торопливо снял предохранитель, передернул затвор. Шаги были уже совсем близко. Тогда он вскинул автомат, стараясь забрать повыше и подальше в сторону, чтобы ненароком не задеть кого-нибудь живого, и дал очередь. Из автомата выплюнулась яркая, огненная полоса. Шаги тяжело затопали по лужам, убегая обратно, к воротам, и вскоре все стихло. Через несколько минут пришла смена. А наутро составили множество протоколов, и Корин подписался под ними. Начальник особого отдела появился на посту. Он ходил, наклонялся к земле, чего-то высматривал. Долго глядел в степь. Но всю ночь шел дождь. Кто это был? Лошадь? Почему же она в таком случае не заржала? Местный житель? Тогда зачем он не остановился, если услышал, что в него собираются стрелять?.. «Таинственная страница. Их много в истории человечества — тайн, которые никогда не будут разгаданы. Это еще одна». — Корин любил иногда сочинять в уме высокопарные фразы. Фразы, которые не принято произносить вслух. Он двигался против ветра, неуклюжий, неповоротливый, закутанный, как кукла. Позади осталась вторая из четырех сторон прямоугольника. Он уже видел, где кончается колючая проволока, он подходил к углу. На повороте, рядом с тропинкой, была яма. Он подумал, что в ней легко могут спрятаться несколько человек. Когда он пройдет мимо и окажется к яме спиной, они незаметно выскочат оттуда. А он не способен ни повернуться, ни поднять руки. Одно слово: живой труп. Впрочем, все равно снять рукавицу на таком морозе немыслимое дело. «Че-пу-ха!.. Много лет ничего не случалось». Если они нападут на него, они не смогут причинить ему никакого вреда. Его не пробьешь даже бомбой. Он крепко закупорен в тулупе, под которым к тому же шинель, телогрейка и все прочее. Лишь мороз преодолел все преграды. О, этот злой дядя единственный, кому удалось добраться до самого сердца. Никаких диверсантов не может быть. Особенно в такую адскую погоду. На Маньчжурке вообще диверсантов не бывает. Много лет не было. Ни один дурак не полезет сюда. «Не стоит беспокоиться. Если они нападут, я в любых обстоятельствах успею выстрелить. Безразлично куда. В караульном услышат». Он пришел на угол, потоптался на месте. Он подумал, что сиди они здесь хоть в русской печке, они бы не сумели выдержать без движения больше пяти минут. Больше пяти минут. «Пять минут, пять минут...» — Слова популярной песенки зазвучали в его мозгу. Он усмехнулся в темноте. Но так как он был один, он усмехнулся внутри себя, а выражение его лица не изменилось. И он подумал: Бородин, от которого плачет целая рота, композитор Лепин, который тужится сочинять музыку. И этот пост. О чем только не передумаешь в два часа! Все мы комедиянты. Он не сам придумал это. Он уже знал раньше. Он мог это услышать или прочитать. Где? Все мы комедиянты... Ну, конечно, «Король Генрих Четвертый». Великий человек и великая книга Манна, тоже Генриха. И ему представился ослепительный барон Рони, впоследствии герцог де Сюлли, честно заработавший этот титул своими делами, бессонницей и умопомрачительным сидением за столом. Но, помимо стула, он умел сидеть в боевом седле. Но, помимо гусиного пера, он умел держать в руке шпагу или пистолет. И всегда он был франтом. И всегда на нем были богатые одежды и драгоценности, он надевал их, даже идя в битву, поверх воинских доспехов. И Корин увидел, закрыв глаза: Огромные знойные холмы, и поля на холмах. Повсюду, куда достает глаз, идет битва, доблестные гугеноты теснят этих нечестивцев, этих католиков. И на холме стоит большое, раскидистое дерево, наверное, тополь. Растут ли там тополя? Но, несомненно, это тополь. Раненый барон устал от битвы, он не видит победы, он решил, что они проиграли. Он плетется к дереву, он хочет отдохнуть. Он ложится в тени и засыпает. Ослепительное солнце щедро поливает теплыми лучами страну, гремят выстрелы. Но утомленный барон спит. А когда он просыпается, целый отряд дворян-католиков просит его, чтобы он взял их в плен. Он победил во время сна! Да здравствует победа! И вот пожилой герцог де Сюлли едет верхом на статном коне. Он одет в броню, но брони не видно. Он все так же горд и невозмутим. Он красив. Болезни гложут его. Но народ, сбежавшийся посмотреть на грозного начальника арсенала, видит неизменно твердый взгляд, прямую, стройную спину и юношеское, словно вылепленное из воска лицо. Герцог покачивается в седле, он смотрит поверх толпы, подбородок его высоко вздернут. Честным трудом он добился своего. Его пуританское честолюбие сладко дремлет, увенчанное лаврами. Он презирает эту чернь. Он презирает всех и вся. Польза государства — вот единственное, чему он служит. Великий помощник великого короля — он порицает своего господина. Господин слишком жизнелюбив, он слишком любит наслаждения. И пуританин де Сюлли любит читать морали четвертому Генриху. А Генрих не из тех, кто сидит сложа руки. Вот уж кто воистину не теряет ни одной минуты. Он пробует все: и еду, и вино, и женщин. И он никогда не насыщается. «Мог ли Генрих читать Омара Хайяма?» Спеши использовать летящий в бездну час... И Корин вспомнил другое лето, не из глубины веков, а недавнее, близкое. Но такое далекое. Они много стихов читали тогда. И Валя впервые принесла Хайяма. Валя... «Не надо вспоминать». В то лето на окраине Москвы... Они готовились к вступительным экзаменам в институт. Но это только так говорилось, что они готовятся; на самом же деле они целыми днями играли в волейбол или проводили время на пляже. А ночью, не имея никакой охоты спать, они до рассвета сидели на траве под каким-нибудь забором и говорили. Ну, и тепло же было на улице! Вот они и доготовились. Вместо института и Вали, он породнился с казармой и солдатской шинелью. Но — к черту армию! В то лето они сидели на траве и обсуждали какое-нибудь событие, или болтали о мироздании, о кометах, о водородной бомбе, о выеденном яйце — они отдыхали. Они почти никогда не спорили, только высказывали свои мысли, освобождаясь от их груза и чувствуя себя еще легче и радостнее. На улице была полнейшая тишина, покой. Ни души. Темные квадраты окон не навевали уныния, зато каждое оставшееся горящим производило впечатление чего-то таинственного и сказочного. Но самым прекрасным был рассвет. Сначала в воздухе ничего не было видно, лишь, глядя вдоль мостовой, удавалось заметить, что она как будто посерела, и темнота над ней не такая густая, как в вышине. Вскоре светлело и все вокруг. Красивые, невесомые дымки тумана выписывали в воздухе замысловатые кренделя: они то вытягивались, то снова сходились, то исчезали совсем. Над домами, над улицей и над полем на высоте трехэтажного дома сплошной пеленой повисал туман. К этому времени они уже не разговаривали. Они тихо прижимались друг к другу и смотрели. Постепенно трава, забор и они сами покрывались росой. С зеленого листка свисала прозрачная, целомудренная капля. Они замечали, что их одежда и обувь отсырели. Они расходились по домам. Спать. На молочно-белом небе не было видно ни облачка. Туман исчез. Прохожие так еще и не показывались. И однажды он сказал: — Люблю. Это было впервые в его жизни. — Я буду тебя ждать, — сказала Валя. Смешно. У нее уже ребенок. У всех есть своя Валя. Нет, он этого не подумал. Он не посмеет думать так о Вале. «Не надо вспоминать». Не надо тоскливой горечи. Лучше вспомнить парк в Подмосковье, величавые столетние липы, тишину. И рассвет в этом парке, когда день начинался с вопросов. С этим временем не связаны никакие неприятные воспоминания. Сначала спрашивали грачи: — Каак?.. Каак?.. Каак?.. — Хрипло, отрывисто или тягуче. Иногда их крик напоминал: харрк!.. ххарк!.. Они походили на солидных и тупых блюстителей порядка. Это были деятели широкого масштаба; они были немногословны, важны, полны собственного достоинства и заняты созерцанием. Потом неуверенно к самому себе обращался воробей: — Жив?.. — Через минуту снова: — Жив?.. И уже бойко, радостно отвечал: — Жив!.. Жив!.. Жив!.. Мелькали грудные выкрики галок. Они, словно вахтенные, летали взад и вперед, имея целью объявить везде и всюду «подъем». Воробьи о чем-то сплетничали, оживленно тараторя между собой. Проходило еще немного времени, и в воробьиную скороговорку вплетались самые различные голоса — чувиканье, свиристенье, посвист. И вставало солнце. «Это было подмосковное, теплое солнце». А здесь? Спеши использовать летящий в бездну час... Однажды он пришел в санчасть. Он взял с собой книгу. Тихо сидел в коридоре и читал. А потом врач разрезал ему фурункул на руке. Было больно. Он терпел. Какой-то офицер возмущался, указывая на Корина: — Почему он не снимает штаны? Несправедливость! Я ведь снимал. — И радостно смеялся своей шутке. Корин тоже смеялся, превозмогая боль. Весело. «Чего только не вспомнишь в два часа!» Теперь он снова стоял возле складских ворот. Он знал, что до прихода смены осталось минут пятнадцать. Он снял рукавицу, посмотрел на часы. Точно. «Собачий холод», — подумал он. Он прислонился спиной к столбу, зацепился за проволоку. В тулупе словно бы что-то треснуло. — Скоро они придут? — Он считал секунды. Спеши использовать летящий в бездну час... «Вот привязались!» Армия... Кому это нужно? А если подумать честно, отбросить шелуху. Нужно? — Да. Три года выкинуты на ветер. Пусть это будет жертва, которую он принес Родине. Высокие слова, без них нельзя жить. Время тянулось томительно. Секунда была часом, минута — вечностью. Корин промерз весь насквозь: руки, ноги, спина. Он устал. «Надо бороться!» Нельзя походить на тех сачков, которым лень вытащить руку из рукавицы, и у них отмерзают нос и щеки. «Сколько?.. Еще двенадцать минут». Холодно. Ему повезло: тулуп был не старый, без дырок. Он принялся бить руками себя по бокам. Он приседал и не чувствовал тяжелой одежды. Сколько? Он знал, что прошло не более пяти минут. Но он посмотрел на часы. Еще девять... Ветер выл и выл. Корин вглядывался в темноту, вслушивался в дикую музыку. «Вдаль глядящий, не идет ли разводящий...» Великая солдатская премудрость. «Собачий холод!» У него не оставалось сил для борьбы с морозом. Сколько?.. Слава Богу, теперь можно не обманывать себя. Ибо, когда он говорил, что осталось пятнадцать минут, он считал до пяти часов. И он приказал себе верить в это. Ровно пять часов, сейчас они выходят из караульного помещения. Скоро они придут. Скорее!.. Гремела колючая проволока. В воздухе летела невидимкой снежная крупа. И сквозь тьму Корин увидел тени. Воскликнем, как гугеноты: «Да здравствует победа!» Это — про себя. А вслух, застывшим, чужим голосом, крикнем: — Стой!.. Кто идет? — Свои, свои. Разводящий приблизился. Он нетерпеливо топтался, пристукивая каблуками: на нем ведь не было валенок. — Ну, как дела? Все в порядке? — Все в порядке, — ответил Корин, и новому часовому: — Бери тулуп. — Пошли! — сказал разводящий. Холод набросился на Корина, сковал его тело, не позволял разогнуться. Но отныне можно было терпеть. Солдаты не смотрят далеко в будущее. Ночь прошла. Еще одна ночь. Когда он придет сюда в следующий раз, будет день, и будет дневной свет.
|
|