Галина Педаховская Тень времени Мне было, вероятно, лет двенадцать, когда мать однажды под вечер сказала: - Пойдёшь сегодня со мной. - Куда? - К одной моей знакомой. Её зовут Анна Николаевна. Запомнила - Анна Николаевна? - Там есть дети? - Нет. Посидишь, послушаешь. Если будет неинтересно, почитаешь. Книг там достаточно. Что касается «послушаешь» и «почитаешь», - это был хорошо мне известный и испробованный вариант. Дело заключалось в том, что я была на одиннадцать-двенадцать лет младше любого в нашей семье. Не только непосредственно в нашей семье, но и среди двоюродных. Даже в семьях друзей моих родителей дети были взрослыми, даже, как мне казалось, уже немолодыми. И, часто приходя в гости с родителями, из-за отсутствия сверстников я часами была предоставлена сама себе, и это было неплохое время: можно было взахлёб читать или рассматривать подчас неожиданные находки. Помню, у моего старшего дяди Якова (братьев у матери было четверо) я снова и снова перелистывала большую книгу-альбом – репродукции картин Рафаэля. На каком языке были тексты? Нет, сейчас уже и не соображу. Хотя каким-то чудом я уясняла для себя названия картин. Всматривалась в кружевные арки дворцов, полные воздуха залы, в лица или лики, нет, всё-таки лица, и смутно понимала, что в то далёкое время рождения Христа не было в древней Иудеи ни этих дворцов, ни всего этого пышного антуража, понимала, что всё было грубее, грязнее, было кровавым и трагичным, а не так завораживающе красиво. У меня была своя игра: мне казалось, если долго вглядываться в картину, наступит мгновенье – и я войду внутрь картины, стану одним из её персонажей, пойму, почувствую её изнутри. И сейчас иногда в музее меня посещает это чувство – вот он близкий миг проникновения, сопричастности. Но мимо, мимо – уже так немного времени в запасе и так дорого обходятся эмоциональные всплески. А ещё был альбом с видами Константинополя. Моя тётя, жена дяди Якова, носила удивительное звучное греческое имя Афедра. У неё были близкие родственники в Константинополе, к которым она в дореволюционные времена ездила каждый год. Бухта Золотой Рог, мечети, базары, пёстрая толпа смотрела на меня со страниц альбома. В памяти осталась цифра: поездка на пароходе туда и обратно стоила тридцать рублей. Сотни открыток с видами Германии, Австрии, Италии, альпийскими заснеженными пейзажами ждали меня в ящиках секретера у Марии Владимировны Добросердовой, вдовы профессора-химика Дмитрия Константиновича Добросердова, одного из основателей химического факультета при Одесском университете. Она изредка отрывалась от беседы с моей матерью и смотрела на ту открытку, которая была в моих руках, и говорила: - Флоренция... 1902 год... Наша свадебное путешествие... - Гейдельберг... Митя был там на конференции химиков в университете в 1909 или 1910 году. Учёных приглашали с жёнами. Однажды среди открыток я нашла маленькую квадратную коробочку, верхняя крышка её была стеклянной, в таких обычно хранили запонки. В ней на белоснежном тонком слое ваты лежал ещё невиданной мною сухой цветок: серебристая пушистая звёздочка с выпуклой желтоватой серединой. - Эдельвейс, - сказала Мария Владимировна, глядя поверх моей головы в окно. И я поняла, что она видит сейчас не двор старого одесского дома, заросший тополями и клёнами – ровесниками дома. – Митя сорвал его, когда мы поднимались на Маттерхорн. Ещё непостижимый для моего ума отрезок времени – без малого пятьдесят лет пролежал цветок в коробочке. Я уже знала, что её семейная жизнь начиналась в Казани, потом был Киев, Одесса, войны и революции, а цветок всё пребывал на своём нежном ложе – символ юности, надежд, символ нетленности тленного. И в каждом знакомом мне доме были книги. Нет, не те, что обычно стоят на полках – русская и зарубежная классика, энциклопедии, читаемые романы. Нечто совсем иное. Они хранились, как правило, вдалеке от глаз – в кладовке, сундуке, в диване или на антресолях. Это были журналы «Нива», собранные за много лет, и приложения к ним – тонкие книжечки в мягких бумажных обложках: синие - Метерлинк, жёлтые – Оскар Уайльд, стихи Надсона, Бальмонта, Северянина. Рисунки, оформление «мирискуссников», репродукции картин Климта, Мухи, декаданс, или то, что здесь, в Германии, называют „Jugend Stil“. Пленительные, изнеженные, удивительной красоты женщины, чьи изогнутые бескостные тела вырастали из чашечек огромных фантастических цветов, а потом сами вплетались в плавные, причудливые, ассиметричные орнаменты. Вот с тех пор для меня и остался любимым „art nuovo“, томительный, загадочный, непредсказуемый стиль декора, а когда-то и стиль жизни. В некоторых журналах ещё лежали сложенные во много раз какие-то листы. Их нужно было разворачивать очень осторожно – они были ветхими, ломкими на сгибах. Развёрнутые, они были величиной в обеденных стол. На них были фасоны платьев, узоры для вышивок и кружев, рисунки шляп, украшенных лентами, цветами, фруктами и даже маленькими птичками; советы, как сделать ёлочные игрушки, упаковать рождественские подарки, накрыть парадный стол, как располагать на нём бокалы и салфетки, и многое, многое другое, что никах не входило в обиход советской семьи. Некоторые рисунки были обведены тонкими карандашными линиями. Это означало, что их когда-то, как говорили, «переводили» на ткань – вышивали подушечки, салфетки, дорожки на стол, делали аппликации. Сколько же нужно было иметь в запасе медленно текущего времени, чтобы растрачивать его на такие пустяки, а может быть, они и не были пустяками, а атрибутами женственности, домашности? Но самыми увлекательными были дореволюционные выпуски журнала «Вокруг света». Романы Виктора Мея и Мариетта, Хоггарда и Буссенара – джунгли и пустыни, бушующие моря и пираты, острова, пещеры, поиск сокровищ – всё смешивалось в калейдоскопе приключений, порождая неправдоподобно смелую мечту – увидеть своими глазами. Но что приносит исполнившаяся мечта? Прошли десятилетия... Нет, я не бывала на неизвестных островах, но прикасалась к раскалённым стенам Анакапри и прохладному мрамору флорентийского собора, смотрела в чёрные воды Тахо и шла по узким улочкам еврейского квартала Толедо, куда никогда не заглядывает солнце, окунала руки в воду фонтана Треви и сидела на лестнице на площади Испании, видела корриду и чудо кёльнского собора, скалы Сан-Себастьяна и заросшие цветущими гортензиями склоны Биаррица, вдыхала холодный, чистый воздух на перевалах в Пиринеях. Как много, и в то же время ничего, потому что нет Дома, куда так хочется принести и поселить пережитое ощущение и воспоминания, чтобы потом, через десятилетия, их нашли, как я нашла тот эдельвейс, и по комнате скользнула тень времени. Но иногда книги откладывались в сторону: они, старшие, начинали рассказывать. И возникала крымская степь, по которой в тарантасе среди несметных отар овец ехала моя восемнадцатилетняя мать, чтобы познакомиться со своими родственниками. Им-то и принадлежала и эта степь, и эти стада, и пароходы, вывозившие из Крыма зерно, шерсть и фрукты. Родственники согласились одолжить матери 1000 рублей – плата за учёбу на высших медицинских курсах, с тем, что она вернёт долг, когда станет врачом. Мать окончила институт в 1917 году. Семью родственников смыло волнами революции так стремительно и неожиданно, что вообще осталось неизвестным, в какую страну их занесло, выжили ли вообще они, помогли ли им их миллионы. Мать так никогда о них ничего не узнала, хотя разыскивала их и всю жизнь помнила о неотданной тысяче рублей. У отца была удивительная черта характера: он никогда не говорил плохо о людях, не было в его рассказах ненависти и злобы, жалоб и сетований - всё представало лёгким и весёлым. Весело он рассказывал о том, как мальчиком, учась ещё в ремесленном училище, давал первые уроки, зарабатывая деньги на дальнейшую учёбу в коммерческом училище. А прожжённые молдаванские бабы-соседки кричали ему: - Ванюшка, беги скорее домой, там твой хедер уже собрался! От года к году – репетиторство и учёба. И вот он в 1913 году - студент Киевского политехнического института – престижного по тем временам учебного заведения, молодой человек, мать которого была неграмотной. Весёлая нищета студенческого быта и надежды... Грохот бронепоезда врывался в комнату, когда тётя Нина Котовская – племянница, как тогда считалось легендарного героя, а теперь легендарного бандита Григория Котовского, рассказывала о своей краснокосыночной юности – тачанки, броневики, госпиталя гражданской войны, сыпнотифозные бараки. И мой дядя Илья, который убежал из немецкого плена в первую мировую войну и пешком пробирался через всю Европу – через Германию, Австрию, Венгрию и Румынию. Путешествие, которое длилось годы. Его уже давно считали погибшим, но он вернулся. И я до сих пор помню его рассказы о крестьянских дворах и фермах, где он месяцами работал, пережидая зимы, о людях, которые не выдали русского солдата и помогли ему вернуться на землю, где уже бушевал пожар революции, в Одессу, где власть менялась более двадцати раз: красные, белые, зелёные, немцы, французы, какие-то разномастные банды украинских националистов, а потом опять красные, и всё начиналось сначала. И каждая власть имела свои застенки, оставляла после себя трупы и слёзы и тревожное ожидание завтрашнего дня. Но всё-таки они жили в этой смене кровавых дней, учась по возможности не замечать любую власть, но ценить внутреннюю свободу. Отец и дядя Яков весело вспоминали, как работая в это смутное время в французской фирме, которая занималась укреплением береговой линии и строительством прибрежных сооружений, получали жалование каждый день, так как неизвестно было, какие деньги завтра будут в ходу. Мало того, деньги по той же причине обязательно нужно было потратить в этот же день на что-нибудь полезное для семьи – теоретически, а практически – купить то, что попадалось – спички или шоколад, дамские чулки или халву. А когда в очередной раз власть в Одессе переходила к красным, дядя Яков шёл в то место в городе, где проходила запись в красные отряды, забирал там самого младшего брата Елисея, который страстно по недостатку образования хотел повоевать неизвестно за что, бил его пару раз по физиономии, отдавал винтовку взводному и уводил его домой, приговаривая: - Когда же ты поймёшь, дурак, что нас это не касается? И общий гомерический хохот, когда дядя Саша Красносельский, флегматичный, очень красивый и очень негибкий в своих немудрёных жизненных принципах, неторопливо повествовал: - Удивительную я вчера слушал лекцию у нас в Энергосбыте. Лектор, молодой, рассказывает нам, как до революции рабочие стояли у станков, потом падали, там же под станками спали, а с утра снова начинали работу. Я не выдержал, встал и говорю: «Молодой человек, что вы рассказываете? Вот я – тот рабочий, токарь, который ещё до революции работал на заводе Гена. Каждый день уходил с заводе домой, под станком не валялся, в субботу не работал, шёл в баню. Кто это вам такое рассказал?» Рассказы о жизни, рассказы длиной в жизнь. А впереди ещё были тяжкие, болезненные судороги начала пятидесятых годов и ещё далеко было до того серого, холодного утра третьего марта пятьдесят третьего года, когда мать громко, ликующим голосом сказала: - Мы дожили!.. А в тот уже такой далёкий день, в предсумеречный час, мы доехали трамваем до остановки «Судостроительный завод имени Андре Марти». Марти ещё не был оппортунистом и перерожденцем, а был нашим задушевным французским другом. Завод собственно был совсем не в этом месте. Здесь стояли только парадные ворота завода. Пройдя сквозь них, нужно было долго спускаться по лестнице, которая вела по обрывистому склону вниз, где и стоял завод. Мы же пошли в противоположную сторону по узкому, мощённому старым крупным булыжником переулку, который носил название Библиотечный, но мать именовала его упорно по-старому - Софиевский. На углу этого переулка и улицы Пастера высилось массивное здание, по-своему красивое, напоминающее рисунок реконструированного греческого храма из учебника истории. Оно было специально построено для городской публичной библиотеки. «Научная библиотека имени Максима Горького» было написано на тяжёлом фронтоне. Но в Одессе все называли её «публичка». Мы прошли мимо главного входа, свернули в калитку и оказались в небольшом запущенном саду. Давно не подрезавшиеся кусты сирени, старые акации и каштаны занимали всё пространство и нависали тяжёлыми кронами над старым флигелем, прижавшимся вплотную к тыльной стороне библиотеки. На невысокой двери была прикреплена табличка: А.Н.Дерибас. В Одессе такая фамилия никого не может оставить равнодушным; я тут же попыталась спросить у матери, не связана ли эта фамилия с названием главной улицы города. Но дверь открылась, мы спустились на одну ступеньку вниз и оказались в большой комнате. В ней уже были четыре или пять женщин, пожилых, скорее старых. Хозяйка сидела в кресле с высокой прямой спинкой, выпрямившись, в несколько напряжённой позе. - Говорите ли вы по-французски, деточка? – задала она ошеломивший меня вопрос, на что я неопределённо промямлила, что учу английский. Она утратила ко мне интерес и вернулась к прерванному разговору. Одна из женщин, положив руку на книгу, с коричневым кожаным корешком, явно изданную давно, с какой-то горячностью говорила: - Снова перечитала... Когда граф грешил против истины – в книге или в разговоре со мной? Тот же эпизод, но в книге изложен совершенно по-другому. - «Воспоминания» графа Витте давно уже стали классикой, и ничего уже не изменишь, да и какое это имеет сейчас значение? – говорила Анна Николаевна неопределённо взмахнув тонкой смуглой рукой. И я с удивлением поняла, что они говорят об авторе этой старой книги, как о своём собеседнике. Я рассматривала точёный, изысканный профиль Анна Николаевны, прелестный, не искаженный временем овал лица, тяжёлый узёл волос, тёмных, с проседью. Сидящая на некотором расстоянии от меня, в приглушённом оранжевым абажуром свете, скрывающим морщины, она была красива, красива без оговорок, и казалась почти молодой. Намного позже я узнала, что ей было тогда около семидесяти лет. Разговор за столом тёк своим чередом, я читала какую-то книгу, пока одна фраза Анны Николаевны не заставила меня снова задуматься. - Всю жизнь, - сказала она со смехом, - я хочу сама быть интересной, бороться с тенью или жить в тени великого – так скучно. Притом столько лет прошло, а любопытство людское не умирает. Каким был Бунин? О, разным, и совсем не таким, каким вы его себе представляете. Бунин... Конечно, я не читала Бунина, и не только по своему малолетству, но и потому, что в те годы его не только не издавали, но даже имя его не упоминалось в ряду русских писателей. Но что-то в памяти теплилось, и имя было знакомым. И тут я вспомнила одну из любимых своих книг, ярко иллюстрированную в оранжево-коричневой гамме. По страницам в беспорядке были разбросаны стрелы и томагавки, перья и расписные трубки, из-за строк выглядывали хитрые мордочки енотов. Это была «Песнь о Гайаватте» Генри Лонгфелло. А под названием тонким курсивов: «В переводе Ивана Бунина». Так я впервые встретилась с Анной Николаевной Дерибас, в девичестве Цакни, первой женой Ивана Алексеевича Бунина. А Анна Николаевна между тем продолжала: - Понимаете ли, я была для него слишком красивой, слишком живой, мне нужно было уделять внимание, а это открывало его от работы, копилась досада, недовольство друг другом. Ему нужна была другая жена, готовая целиком посвятить себя ему, его творчеству. В конце концов именно такую он и встретил. А я была очень молода и хотела жить... Я часто бывала с матерью у Анны Николаевны. И всегда у неё было много людей, чаще всего пожилых женщин. Я уже не удивлялась тому, что многие, которые, как я думала, остались лишь именем в истории, были знакомы этим старушкам. В Одессе сороковых-пятидесятых годов доживали свой век остатки русской аристократии, столичной интеллигенции. Их забросила в Одессу надежда переждать треволнения смутного времени. Большевики долго не могли утвердиться в Одессе, что порождало иллюзии их недолговечности, да и власть украинских националистов была предпочтительнее власти красных. Когда же эпоха показала свои кровавые клыки и они прозрели, пути в Европу были уже отрезаны. У многих из них дети ушли раньше – с отступающими войсками Деникина, в обозах немцев, на кораблях интервентов. И они доживали сейчас не свою, не им предназначенную жизнь. Работали машинистками, курьерами в учреждениях, нянечками в больницах, редко корректорами, переводчицами, библиотекарями. Они ни на что уже не надеялись, даже на встречу с детьми, о которых уже десятилетия ничего не знали. Не знали даже живы ли они. Среди них были очень колоритные фигуры. В нашем квартале жила высокая, неправдоподобно худая, несуразная старуха, казалось, кости у неё выпирают из тех мест, где у других людей их и вовсе нет. Она ходила в мужских ботинках, вероятно, сорокового размера. К этому прилагалась нелепая, не шедшая её шляпа – летом из чёрной соломки, зимой – фетровая. На двери её маленькой квартирки – одна комнатка и кухня – была прикреплена табличка „La countess de Golovina“ – графиня Головина. Она работала акушеркой в родильном доме нашего района, и не одно поколение малышей с окрестных улиц прошло через её руки. Безотказно приходила на помощь любой жещине днём и ночью и, конечно, совершенно бескорыстно. Любую попытку как-то отблагодарить её она встречала с таким возмущением, что каждый понимал: предлагая ей что-то, он совершает нечто в высшей степени бестактное. Головина была совершенно одинока и бесстрашна. Неоднократные попытки домоуправдома и участкового заставить её снять немыслимую для советских времён табличку на дверях, ни к чему не приводили. Она неизменно отвечала: - Молодые люди, не вы и не ваша власть давали мне титул. Не вам его и забирать. Я – последняя в своей ветви, со мной она окончится. А если вы уже здесь, прошу вас к столу, выпьем чаю с вареньем. Будучи хорошо воспитанными людьми, они, эти старушки, стоически переносили всё, что выпало на их долю, не жалуясь, не сетуя на тяготы. Для них отдушиной были эти встречи в своём кругу, иногда беглая беседа по-французски о жизни и людях, которых давно уже нет. Шли годы, я взрослела, уже и сама заходила к Анне Николаевне, брала у неё книги, удивляя её своей увлечённостью английской литературой. Постепено история её жизни, конечно, фрагментарно, сложилась в моём сознании. Отец её - журналист Николай Цакни, грек, увлекался в молодости идеями социал-демократии, жил в Париже. Мать – еврейка, рано умерла от туберкулёза. Детство Анны Николаевны прошло в Париже. Не тень ли этой девочки в высоких ботиночках и шляпке с лентами, стоящей у белого ажурного стула, искала я на аллеях Люксембургского сада, усеянных сегодня банками из-под кока-колы и пакетами от чипсов, на аллеях, безвозвратно утративших своё очарование? Когда Анне Николаевне было лет семь-восемь отец женился вторично, на гречанке. У них родился сын Юлий, впоследствии ставший юристом. Николай Цакни незаметно отошёл от игры в революцию, вернулся в Одессу, и неожиданно оказалось, что он человек небедный. Ему принадлежал солидный литературный альманах «Южное обозрение», имение, виноградники, которые приносили немалый доход. Жена его страстно увлекалась оперой. В знаменитом здании Одесского оперного театра, кроме постоянной труппы, часто выступали итальянские певцы, приезжали на гастроли Леонид Собинов и Фёдор Шаляпин. Анна Николаевна училась в гимназии, была очень привязана к своей мачехе, разделяла её увлечение музыкой. В их доме царила атмосфера весёлой богемы. У них бывали писатели, журналисты, художники Пётр Нилус, Евгений Буковицкий, Куровский - те, кто позднее принимали участие в создании Южно-русского товарищества художников. В 1897 году Николай Цакни в связи с предстоящей публикацией в альманахе приглашает в Одессу Ивана Бунина, чьи стихи уже обрели известность. И он, несколько сухой и чопорный человек, гордящийся своим происхождением, своим родом, который дал русской литературе таких поэтов, как Анна Бунина, Василий Жуковский, попадает в яркий, южный город, знакомится с людьми, в жилах которых течёт кровь русских и украинцев, евреев, генуэзцов, французов, греков, турок, молдаван – та удивительная смесь, которая дала миру столько талантливых, красивых и смелых. С многими из людей, с которыми он познакомился тогда в Одессе, он сохранил дружбу на всю жизнь. И прежде всего с Нилусом, их дружеские отношения продолжались и в эмиграции, в Париже, до конца дней. И здесь, в Одессе, на Бунина обрушилась любовь, как он называл намного позже - «солнечный удар». Его очаровала прелестная, непосредственная, живая Анна Николаевна. Её душа была полна нетерпеливыми желаниями: она хотела писать стихи и картины, петь, учить детей, но, главное, она хотела быть счастливой. Они поженились в 1898 году – выпускница гимназии и поэт. Бунин был на десять лет старше Анны. Сначала они поселились в шумном доме Николая Цакни. Потом была зима в Париже. - Меня называли самой красивой женщиной сезона, избирали королевой балов, - не без некоторой доли тщеславия рассказывает Анна Николаевна. – Называли русской красавицей, хотя я, ну, никак не соответствовала этому типу. Мне хотелось выезжать в свет, танцевать, мы поздно возвращались. Это, конечно, мешало Ивану Алексеевичу работать. Позже они жили в Петербурге и Москве. Были знакомы с Короленко, Чеховым. У них часто бывал Максим Горький, который восторженно относился к таланту Бунина, всегда отдавая ему пальму первенства в торчестве. - Знали ли вы Блока, Белого, Анна Николаевна? – выдаю я невольно свои симпатии и любопытство. - Нет, нет, - говорит она. – Они искали знакомства с Иваном Алексеевичем позже, после меня. Это «после меня» наступило скоро. Она обвиняла его в чёрствости, холодности. Он её в легкомыслии, неспособности разделить его идеалы и интересы, неумении наладить жизнь. Разрыв произошёл, когда она была беременна. Родился сын Николай. В пятилетнем возрасте он умер от заболевания сердца – осложнение после перенесённой скарлатины. Бунин тяжело переживал крах любви, крах семьи. Для Анны Николаевны смерть сына была просто катастрофой. Она открыла ящик письменного стола и достала книгу карманного формата. «Жизнь Арсеньева» было написано на мягкой обложке и подзаголовок «Юность». - Здесь всё, и о нас тоже, так, как видел он. Нет, я не дам вам. Это чтение ещё не для вас, рано. Прочтёте когда-нибудь, со временем, когда меня не будет. Я благодарна ему за эту книгу; поняла, что не могло быть иначе, может быть, наконец-то, поняла и его. И простила, - она помолчала, - почти простила. Я подержала в руках, не раскрывая, книгу. "Париж, 1934 год" – значилось на обложке. Я прочла «Жизнь Арсеньева» в 1966 году, когда Анна Николаевны уже не было в живых. Автобиографический роман, где жизнь вымышленного литературного героя неотделима от жизни автора. Как часто он возвращается в этом романе к мысли о том, что крах любви в браке с его житейскими дрязгами, тяготами неизбежен и что смерть, как завершение любви, препочтительнее неизбежной пошлости брака. Последние фразы романа потрясли меня меня, и с тех пор я всегда воспринимала всё, что написано было им после разрыва с Анной Николаевной, только под определённым углом зрения - мне казалось, что он вёл всю жизнь диалог с ней, и только с ней: «Недавно я видел её во сне – единственный раз за всю свою долгую жизнь без неё. Ей было столько же лет, как тогда, в пору нашей общей жизни и общей молодости, но в лице её уже была прелесть увядшей красоты. Она была худа, на ней было что-то похожее на траур. Я видел её смутно, но с такой силой любви, радости, с такой телесной и душевной близостью, которой не испытывал ни к кому никогда». Эти слова выплеснулись из сердца шестидесятичетырёхлетнего Бунина, когда мелочь обид и непонимания уже давно перегорела и остался лишь след чистой страсти, посетившей его однажды в молодости. Пройдя через годы тоски, депрессии, Анна Николаевна выходит замуж во второй раз. И снова спутник её жизни – человек неординарный – Александр Михайлович Дерибас. Фамилия Дерибас стоит в Одессе в ряду таких фамилий, как герцог де Ришелье, Ланжерон, граф Воронцов. Александр Михайлович - правнук Феликса Дерибаса, итальянского консула в Одессе в конце ХУШ века. Феликс же был родным братом адмирала Иосифа де Рибас-и-Буйонс, руководившего строительством порта и города. Александр Михайлович был директором научной библиотеке в Одессе. Вот почему и жила Анна Николаевна во флигеле во дворе библиотеки, где до революции размещалась казённая квартира директора. Александр Михайлович Дерибас был автором книги «Старая Одесса», первое издание которой было приурочено к трёхсотлетию дома Романовых и вышло в 1913 году. Книга эта, говоря современный языком, сразу же стала бестселлером. В пятидесятые годы она уже была редкостью, и считалось удачей, если удавалось достать её на несколько дней или хотя бы перелистать большой, нестандартного формата толстенный том, зелёный с золотым обрезом. Это, вне всяких сомнений, лучшая книга об Одессе. Всё, что написано было позже, - в какой-то мере вторично, так как авторы вольно или невольно отталкивались от этой книги. В ней было всё: история причерноморских земель – античность, скифы, турки, крепость Хаджибей, история черноморского казачества и русско-турецкие войны, основание города, поквартальные планы застройки, катакомбы, история Одессы, как города, пользовавшегося особым статусом - «порто-франко». Были в ней и портретные главы – пираты и контрабандисты, губернаторы, градоначальники, негоцианты, главы, посвящённые писателям, художникам, театру. И в ней было главное – дух города, и дух терпимости и уважения ко всем живших и живущим рядом. Анна Николаевна снова живёт в интеллектуальной среде. Семья Дерибас поддерживает связи с учёным миром, писателями. В библиотеке проходят литературные чтения, встречи, диспуты. Эту сложившуюся традицию удалось сохранить и после революции. Всё рухнуло в 1937 году, когда сын Дерибаса от первого брака был арестован и расстрелян. Александр Михайлович не выдерживает этого потрясения и вскоре умирает. От двухэтажной директорской квартиры к тому моменту, когда я впервые пришла туда, у Анны Николаевны оставалась лишь одна комната, в других уже давно располагались различные отделы библиотеки. Администрация библиотеки охотно заполучила бы и эту, последнюю, но Анна Николаевну упорно отвергала все предлагаемые ей в новых районах квартиры. Она, вероятно, и не знала, где эти районы находятся и никогда в них не бывала. Комната была, наверное, последней ниточкой, связывающей её с ушедшей жизнью. В комнате было слишком много мебели тёмного цвета. Но мне всегда казалось, что Анна Николаевна живёт отдельно от вещей, окружающих её, что они и не нужны ей вовсе. Я помню её либо сидящей за столом под оранжевым абажуром, либо в кресле у окна с книгой в руках. Никогда не видела, чтобы она занималась, как говорится, хозяйством. К ней часто забегали пожилые сотрудницы библиотеки, те, которые работали ещё при Александре Михайловиче. Они покупали для неё продукты, будто бы невзначай смахивали пыль, кое-как поддерживая порядок в комнате. И было в этом что-то почти родственное, хотя сочувствия и жалости по отношению к себе она не допускала – гордый характер и независимый ум исключали что-либо подобное. На улицу выходила всё реже. Жизнь сводилась теперь к книгам и воспоминаниям. А книг всегда было много. Их приносили всё те же женщины из библиотеки, хотя книги по правилам на руки не выдавались, а только на читальный зал. А они в обход правил приносили ей даже из закрытых фондов. Впервые у Анны Николаевны я увидала книги Мережковского, Гиппиус, «Бесы» Достоевского. Иногда удавалось взять что-нибудь на дня два-три. Шли годы... Жизнь уводила в сторону от семьи, старых знакомых, от чужих воспоминаний к накоплению своих. Я всё реже бывала у Анны Николаевны. Однажды летом или ранней осенью 1963 года я подошла к знакомой двери, она была приоткрыта. Я вошла в комнату – вдоль стен стояли шкафы, ящики картотеки. Молодая женщина за письменным столом подняла голову: - Вы ищете кого-нибудь? Здесь каталог отдела иностранной литертуры. Я в последний раз обвела взглядом комнату, где уже никогда не прозвучит знакомое: «Здравствуйте, деточка! Заходите, я рада вас видеть», - и сказала: - Нет, нет, я просто ошиблась дверью. Декабрь 2001, Дюссельдорф
|
|