"У дороги чибис..." Посвящается девчонкам 90-х. Жаркое слоистое марево широко разливалось над сочной богатой луговой травой. Солнце стояло еще высоко, и его чистые янтарные лучи косо трепетали в кронах старых лип, пронизывали насквозь стволы, толстые, коричнево-рыжеватые и отражались в прозрачных зеленоватых лужицах: утром земля омылась теплым летним дождем и теперь, распаренная, разогретая, благоухала терпким настоем разнотравья. По узенькой лесной тропинке весело катила на маленьком четырехколесном велосипеде "Бабочка" пухленькая розовощекая девчушка лет пяти, звоночек на новеньком серебристом руле пел тоненько и заливисто. Еще миг - она обернулась, остановилась. Большие синие глаза, яркие, какие бывают только у детей, засветились изумленным восторгом: по краю тропинки, весело подскакивая на одной тонюсенькой ножке, бежала маленькая беленькая птичка с черной спинкой, грудкой и крылышками, хохолок из трех перьев на ее голове смешно подрагивал, птичка суетилась и сначала не замечала зорко следившего за ней маленького человечка у дороги. Потом чирикнула испуганно и вспорхнула, только промелькнуло в узорной листве малины белое пятнышко... Девочка вздохнула ( до этого она изо всех сил сдерживала дыхание, боясь спугнуть птичку), звонко крикнула: - Папа, папа! Какую ты вчера мне песенку пел? - Вспоминай. - отозвался отец. Он шел следом, веселый, молодой, нес полную корзинку мокрых розовых сыроежек. - Ну, Аленка! Как мы с тобой учили? Не помнишь? Эх, ты! - Папа, я только начало забыла... - Вспоминай, дочка: "У дороги чибис, у дороги чибис..." И вот уже голос звонкий, детский, высокий разливается колокольцем в ярком летнем лесу: Он кричит, волнуется,чудак: "Ах, скажите, чьи вы, Ах, скажите, чьи вы И зачем, зачем идете вы сюда?" "Зачем, зачем идете вы сюда?" Слова и мысли начинают путаться. Сюда? На мою летнюю землю, умытую прохладным ливнем, чистую землю в росистых травах. На мои ромашковые луга, где во всех лепестках, как ни крути маленький бесхитростный цветочек - все равно выходит "любит". На мою землю, радостную от сознания жизни, жизни детской, бурной, светлой, какая бывает лишь раз. "Ах, скажите, чьи вы?!" - Эй, красотка, чего в дверях самых встала! Размечталась! А людям не проехать - не пройти! - А?.. - рассеянно оборачивается, с трудом очнувшись от тревожного сна воспоминаний. В серых глазах, мутных, больных, дрожит слезой страх и стыд от сознания собственной неловкости. - Да, я... выхожу сейчас... Грязный, щедро облитый солью троллейбус с лязгом захлопывает двери, обдает, отъезжая, брызгами. - Ой! - еле успевает отскочить в сторону, переводит с трудом дух, оглядывается потеряно по сторонам. Улица гудит пестротой, сутолокой. Снег, рыхлый, словно синтетический, быстро тает, едва коснувшись асфальта, и под ногами дрожит жирная густая грязь, чавкающее и хлюпающее месиво, которое пинает туда-сюда в день не один миллион ног. Она идет торопливо и нескладно, неровно, привычно сутулясь, втянув тяжелую, будто не свою, голову в плечи, боясь лишний раз поднять глаза. Скорее проскочить Тверскую, шумную, суматошную, нечищенную, чужую... Справа, слева, впереди - везде - яркие кричащие неоновые вывески, рекламы, на всех языках, кроме русского, отливают броско, вызывающе, мелькают, слепят, режут глаза... А за витринами, расцвеченными гирляндами цветных лампочек, какие были когда-то давно, в детстве - на новогодней елке - сверкающие пузырьки духов, вазы из разноцветного стекла, тонкий хрусталь, нелепые манекены в богатых дорогих мехах, а в кондитерских - огромные коробки шоколадных наборов, многоярусные торты с жирными розами и завитушечками, печенье и вафли в железных коробках с картинками, в серебристых обертках, тут же в киосках и ларьках, загромоздивших пол улицы - связки бананов, ананасы, горы апельсинов, мандаринов, неестественно красных яблок, бутылки с оранжевой, зеленой, желтой, коричневой водой, еще какие-то экзотические заморские фрукты, и опять - рекламы, вывески, рекламы... Она вспоминает, как зашла недавно по старой памяти в "Елисеевский". Там на крючках висели колбасы всевозможных видов и размеров... Извиваясь, они скользили ярко-розовыми змеями, жирными красными жгутами, и это почему-то особенно поразило, отпечатолось в больном сознании, подкатила вдруг к горлу тошнота... Перевела поспешно взгляд. Конфеты "Мишка". Ей такие на елке в Кремле давали. Только это было давно. В детстве. А, может, и не было вовсе? Остановилась. Снова приходилось бороться с нестерпимо жгучей болью под сердцем, которая появилась недавно. Подняла глаза - сдавило судорогой горло: за блестящим стеклом витрины сидела в корзинке большая розовая кукла с голубыми волосами, капризно пухлыми губками, в роскошном пышном платье. И протягивала к ней руки. А у ее девочки уже никогда не будет такой куклы! У нее никогда уже не будет детства... Мысли снова начинали путаться, сознание словно раздвоилось. Почему "девочки" ? Ведь срок был еще слишком маленьким - не определить. Но почему-то так хотелось непременно девочку. Дочку. Дочурку. С огромными синими глазами и длинными, как у него, ресницами. А она убила свою дочку. - Ну мы идем, или как? Посреди улицы стоять будем? Мешаться? Грубо толкнули в плечо, она посмотрела из пелены своего туманного сознания. Они, говорящие, были уже далеко впереди. Он размашисто шагал, уверенно расставляя длинные ноги в джинсах, мелькала дорогой кожей полупальто его широкая спина, деликатно поддерживал за талию белую песцовую шубку в сапожках на высоких каблуках. Еще миг - они перемешались в толпе, слились с общей массой дубленок, кожаных курток, белых, черных, длинных и коротких шубок... Задуло сыростью и плесенью из внутреннего двора, и она зябко поежилась в своей старенькой полинявшей курточке. Медленно побрела дальше, вслушиваясь в монотонное чавканье снега под ногами. В "Молоке" бухали магнитофоны. Тощие проворные юнцы в дверях продавали кассеты, лениво жевали, тупо и бессмысленно уставившись в темноту улицы из своего прибежища. Кто-то присвистнул вслед: "Лав ми..." У перехода в смрадном табачно-винном облаке неумолимо безнадежно вяли словно пергаментные букеты гвоздик и хризантем, мокли в вязкой мороси тумана никому не нужные книги и газеты на бесконечных вереницах раскладных столиков и просто прямо на гранитных скользко грязных плитах. Продавали календари с кошками, обнаженными девицами с белыми сверкающими улыбками, с артистами кино, с какими-то новомодными певцами, истерично взвизгивала старуха, теребя за грязную тонкую ручонку мальчика лет трех-четырех: "Люди, помогите! Сироте подайте!" Ее старательно перебивала цыганка, сверкая золотыми зубами: "Сигареты, сигареты, сигареты..." А на измызганной ступеньке полулежал старик в оборванном, повисшем клоками ватнике, помешано улыбался всему этому и шептал ссохшимися губами, обнажая глубокий провал беззубого рта: "Бог простит..." И крестил черную толпу дрожащей морщинистой, желтой, как у покойника, рукой... Зажала руками уши, сунув торопливо в ледяную детскую ладошку пятерку. Зачем ей теперь деньги? Ведь у нее уже никогда не будет дочки с голубыми глазами! Потом судорожно подумала, оглядываясь: а ему, этому мальчонке, зачем? Зачем им всем, вот таким, грязным, затертым в клоаках вонючих переходов жить? Чтобы перерастать из таких вот маленьких попрошаек, ничего не видевших в детстве, кроме этих низких закопченых потолков и засаленных бумажек (ничего! - ни цирка, ни пони в зоопарке, ни воздушных шариков в парке "Сокольники", ни конфет "Мишка", ни кукол с голубыми волосами, ни... просто белых ромашек и беленького со смешным хохолком чибиса у дороги ), в худых бледных торговцев видеокассетами и пивом, в "мальчиков на побегушках" кафе - забегаловок или рынков, в метрдотелей, послушно стоящих в дверях роскошных ночных ресторанов и дальше - в тех, уверенных, толстых, деликатно поддерживающих песцовые шубки и грубо отталкивающих всех остальных? И вдруг простая мысль молнией стукнула в висок: а кем могла бы стать ее дочка? - Лапуля, пойдем со мной, отлично проведем время! - вкрадчиво - ласковый голос возле самого уха и скользящее прикосновение дрожащих похотливых пальцев... Отпрянула. В темноте блестнули узкие щелочки черных глаз. Побежала прочь, вновь задохнувшись полным отчаянием и тошнотой. Выбралась наконец из подземного перехода, лабиринт которого показался бесконечной черной дырой, каким-то провалом в преисподнюю. Сырой воздух рванулся навстречу, обжигая лицо. Но тошнота не прошла, зато перед глазами поплыли блестящие круги. Только теперь она вспомнила, что с утра ничего не ела. Сейчас, сейчас, только до метро дойти. Там тепло... Из уголка памяти вдруг вынырнули, будто живые, картины воспоминания: это лицо, эти чистые лучистые глаза... Его глаза. Такие до боли родные. С красивыми длинными ресницами, которым позавидовала бы любая девчонка. Она испуганно - смущенно ткнулась лбом в его теплое плечо, шепнула: "Сашка, у нас будет ребенок..." Теперь надо вспоминать, что было после. Надо? Но зачем? У "России" все так же противно чавкал мокрый снег. Чего-то не хватало... Пустота. Исчезла привычная толчея влюбленных возле памятника Пушкину. А ведь еще недавно: смех, ожидание, часы, цветы, счастливые улыбки... Небо, чернея, навалилось на вымокшие кусты сирени, и где-то там, высоко-высоко тускло зажглась и замерцала одинокая звездочка. Здесь чуть глуше стал рев моторов машин, несущихся по облизанной моросью, зыбкой блестящей Тверской. Она сидит на скамейке под мокрым кустом сирени и не чувствует холода. Она забыла, куда и зачем шла и откуда пришла. Не чувствует, как капает с веток. Или это вовсе не вода? Неужели слезы? Рядом примостился сутуловатый уже немолодой "очкарик". Тянет дрожащими красными от холода руками курево. Почему-то очень жалко его. Хочется тихо и доверчиво сказать: а мне вот тоже некуда идти... Но почему "тоже"? А если его ждут? А если у него есть дом, где его очень, очень ждут? Нет, доверчивость эта только из жалости к себе. Это она просто пожалела себя. Одну лишь себя. И зачем опять и опять вспоминать эти красивые глаза, сузившиеся вмиг от суеверного страха, почти ужаса: "Ленка, да ты в своем уме?! Заводить сейчас ребенка - это... Это же полное безумие! Теперь одна коляска - несколько моих стипендий! Одна коляска, понимаешь?" И потом, после: - Ты куда собралась? - тихо, но почти равнодушно. - Просто мы уходим. А вернусь я одна. - улыбнулась согласно-вымученно и глупо ужасно. А теперь... Теперь можно кусать до крови губы, кричать, царапаться, бить кулаками по бетонным стенам переходов! А вдруг это исступление - конец всего? Что же это так капает, течет по щекам? Сейчас кончится сеанс, и мимо повалит народ, надо уходить. Нет! Еще одно воспоминание, только одно! А в кино все равно сейчас мало кто ходит - дорого. - Пожалуйста. Поцелуй меня. В последний раз. Нет! Ты только молчи! Ничего больше не говори, не надо. - усталая улыбка. - У тебя дурная привычка: говорить невпопад и не к месту... Вот теперь все. Тяжело поднялась. И побрела к метро. Оказалось, что переход закрыли на ремонт, надо идти на другую сторону по улице. Поморщилась: ноги совсем промокли, а снег все чавкает. Все тает и тает. Но где же выход? Бывает так: вход и выход - это одна и та же дверь. Впрочем, как и вся человеческая жизнь, вернее, начало и конец ее. ... Нестерпимо резко завизжали, заскрипели тормоза по скользкой обледенелой улице. Блестящий черный "Мерседес" змейкой проскользил по глянцу асфальта, вылетел на тротуар, круто завернул и чуть было не ткнулся носом в фонарный столб. Вслед ему засвистели еще десятки тормозов, зашуршало, загудело, застучало со всех сторон. - Чтоб тебя!! Оглашенно не по-человечески дико закричало какая-то женщина на тротуаре. Другая, выскакивая из черного "Мерседеса", стала причитать исступленно, метаться, путаясь в полах длинной песцовой шубы: "Славик! Да что же это! Что же теперь буди-и-и-т!.." У дороги - чибис. Нет, это тоненькая хрупкая девочка в старенькой полинявшей курточке. Девчонка - Аленка. Шапку отбросило далеко в сторону, в самую жижу липкого грязного снега, а по мокрому, теперь еще в пятнах крови глянцу Тверской разметались белоснежные длинные волосы. Словно птичьи перья. 1992 г.
|
|