пролог «Северный Нищий вышел на балкон, прислушался: где-то в бухтах стонала чайка. Пахло море – ах, как пахло море! - чайками, и кораллами, и бурями. И пиратским ромом. На закатном небе был чётко вышит конус вулкана. Ныряльщики, ловившие в море неподалёку от вулкана устриц, прозвали его Жемчужной Скалой. Человек опустился в плетёное кресло, достал из резного шкафчика книгу и перо. Книга была странная: вместо бумаги – шкурки белой нутрии. Это прихоть короля. Сочинитель обмакнул перо в лиловый кубик чернил и безнадёжно посмотрел туда, где над балконом слезилась первая звезда. Небо простыло, небо было бледное. Винцент просмотрел последнюю исписанную шкурку и побледнел, как вечернее небо над Верионом. Так и есть. Он написал это вчера, ещё до приступа. И то, что он написал, было бездарно. алыча и падучая В комнату неслышной – мокасиновой – походкой вошёл слуга-индеец, ореховый и белозубый, как рояль в углу. Вещунья Мариа подняла глаза и подозрительно вгляделась в лисью поступь индейца. Словоохотливый Грегори привёз его в дар королевскому двору из Нового Света: дескать, перед тобой, гордый король, встанет на колени гордый зверь, слышавший, как за океаном хищный томагавк с лёту вгрызается в авокадо. Индеец осторожно опустил на кремовую поверхность рояля прозрачный поднос с жёлтой, как полнолуние, алычёй. Когда сочинитель почувствовал её запах, он замер и вдруг согнулся, будто под тяжестью тюка, – и схватился за виски. Тяжелейший шёлковый тюль, который старец из Падуи прял вручную семь лет из суховея и пуха, не пропускал ни глотка ветра и соли со Средиземного моря. Мариа проследила за взглядом Винцента, быстро поднялась с разбухшего диванчика и отдёрнула солнечный тюль. Она тревожно всмотрелась в лицо Винцента, наливающееся плотной бледностью, сдёрнула с белозубого рояля поднос с алычей и швырнула в стекло. Жаркий ветер влил в комнату запах винограда. Ему показалось, что стул обвился змеиной спинкой через его грудь. Мариа внезапно взяла сочинителя за мизинец на левой руке, сжала и, жёстко глядя в опустевшие глаза Винцента, раздельно произнесла: - Ветер уносит золото. На Сицилию и Волчий Хребет. Сочинитель качнулся и шумно выдохнул. Пятна крови и охры, проступившие на его меловых скулах, начали гаснуть. В воздухе пронеслась тёмная тень, запахло льдом и застонали рифы. - Вот всё и прошло - сказала Мариа, гася прыгающие в глазах искры, -, а меня ждёт муж. Он рыбак. Если рыба-меч оборвала сети, наша хижина у Жемчужной Скалы будет молчалива: голод войдёт в хижину. Пока она шла к двери, сочинитель смотрел на её ровные ноги, по которым стекала голубая, как глаза северного зверя песца, туника. - Я такой же голодный, - сказал он вслед, - но голодаю в сытости. Я не отличил воли от вольера. *** Маленький король приподнял подбородок сочинителя кончиком дивной сабли. Смуглый и безжалостный мальчишка, сын Старого Короля, который сжёг в Речи Посполитой два города и пригнал в южные земли триста белокожих женщин и детей. - Вы даровиты и знаете толк в искусстве, - холодно сказал Винцент. - Когда я понял это, вы показались мне взрослым мужчиной. Но взрослость не на то, чтобы знать толк в книжках – она на то, чтобы знать толк в людях. - Ты думаешь, я не вижу, что с тобой происходит? – спросил Родьён, многозначительно ухмыляясь. – Какая-то рабыня сводит тебя с ума: ты не знал, каков народ, а теперь тебе его жаль - Вы не видите, что мне больше не о чем писать. Король посерьёзнел и посмотрел сочинителю в глаза. - Вчера я был на краю могилы. И, когда очнулся, подумал, что всю жизнь только и делал, что писал для черни побасёнки, которые заменяли им настоящую любовь и настоящий мятеж. Так королю было проще держать их в повиновении. Я подделал бунт – чтобы они приняли его за настоящий. Приключения, страсть, роскошь – этого у них не было, и, пока я давал им это, король досыта меня кормил. - Тебе пришло в голову отказаться от обедов в королевском дворце? - Я выменял дар на копчёного поросёнка. Так же, как народ выменял любовь и восстание на те пергаменты, которые я им подсунул. А пергаменты были в брызгах жира с моего подбородка. Не оттого ли они так приглянулись голодным? Сын короля задумчиво помолчал и вдруг насмешливо произнёс: - Так пиши о Руси… Владимир. *** Вещунья Мариа по приказу короля заставила пленника позабыть, откуда он – и невзначай полюбила его, без прошлого и родины. …Дикий лай собак; горящий замок, оплетённый медовым вьюном. И алыча. Целый куст, усеянный блёстками алычи; её кисловатый запах; он, тогда девятилетний мальчишка, обрывал её звёзды и с упоением ел. Когда теперь, через много лет, индеец поставил на рояль поднос алычи, от её запаха с Винцентом случился приступ. Запахи возвращают прошлое. …Всадники, ворвавшиеся в деревню, были измождены и жестоки; на тряпицах развивались белые конские головы на чёрном фоне. Чернь страшно вопила; старик-крестьянин со сморщенным лицом размашисто перекрестился и заплакал. Бледная женщина в сером платье тащила маленького Владимира за руку через заросли шиповника, которого не касались ножницы, и глаза её были сухие. Потом они шли, связанные и босые, вслед за другими такими же. Она исчезла, одев ему на палец кольцо с тонким рисунком вербы… - Правда, что там живут людоеды? – мечтательно спросил Родьён. – Что с неба падает гусиный пух и закрывает землю, холодный, как северный ветер? Сочинитель молчал. Вдруг Родьён, обернувшись, увидел, что Старый Король, ухмыляясь, замер в дверях. - Уходи, - сквозь зубы процедил Родьён. - Да, твои побасёнки нужны нам, чтобы кормить чернь. Тебе хорошо удавались фальшивые мятежи – рабы были довольны. Послезавтра ты прочтёшь им что-нибудь новенькое. Если они не будут сыты любовью и бунтом до отвала, я скормлю им тебя. *** Звезда, слезившаяся над балконом, стала ярче и высохла. Море дышало отрывисто, как в малярии. В воздухе был песок и орхидеевая пыльца. Мариа смотрела в голубоватую даль. Её пальцы невидимо дрожали, и она осторожно придерживала тунику у бедра, чтобы дрожь была не так заметна. Она любила сочинителя. За то, что он велик, и она велика, пока её имя неотделимо от его имени. За то, что он войдёт в историю королевства и Земли, и она последует за ним. Пусть он заблудился и её гибель так же близка, как лесная тропинка, с которой они сбились и, проходя каждый раз в двух шагах от её спасительного пунктира, не найдут никогда. Но его блуждание уже принадлежит вечности; древние библиотеки Вериона осторожно свернули в хранилищах пергаментные свитки его жизни, боли, болезни. Это была тёмная и лихорадочная любовь южанки. Их чувства были схожи: уничтожающие и полные, как северные реки в первый весенний месяц. - Да напиши последнюю побасёнку, - гортанно произнесла она, сильнее сжимая край туники. – убей свою рыжеволосую героиню! Спаси себя. Владимир быстро поднял тусклые серебряные глаза, и они загорелись. Над Верионом всходило солнце, и, не успев взойти, плавилось в червонном золоте. – Писатель должен видеть, - сказал он, жмурясь. - За каждым королём – плаху, за каждой плахой – покатившуюся голову, за каждой головой – тело, которое её носило. Хватит – я слишком долго писал о том, чего не видел. **** Мариа рывком сдёрнула с мизинца Винцента узкое кольцо с вербой. И улыбнулась. Она была тщеславна, и умереть любовницей писателя казалась ей более изысканным, чем жить любовницей рыбака. В их хижине никогда не выветривался тяжеловатый запах варёных раков. Оттого-то она хрипловато проговорила: - Я не хочу быть любовницей гения – я хочу быть его сюжетом. Всё произошло чересчур быстро. Колдунья отшатнулась к балкону и жадно оглянулась через плечо – на море, бездыханное и ленивое; Винцент бросился к ней, но ни один из смертных уже не успел бы пройти разделивших их четырёх шагов. Кольцо тихо цокнуло о паркет; в воздухе над ним, как душа, кружилось облачко белой пыли. - Ты не знал любви – я дала тебе любовь. Ты не знал смерти – я даю тебе смерть. Владимир не мог поверить, что Мариа проглотила яд. Она всегда была чересчур живой, её туника – чересчур голубой, глаза – слишком чёрными. Её мускулистые тонкие локти резко чертили воздух, когда она ожесточённо жестикулировала и, забываясь, повышала хриплый голос до окрика. Она была неспокойна. В ней расширялась вселенная. Он говорил бывало: - Ты как волчица. Тебя не привязать. А смотришь – точно собака. Ты неотвратима, как паводок. Ты – паводок. Такие тонкости не интересовали её – разве что забавляли. Её свобода была инстинктивна, как чутьё рыси: она руководилась ей, не зная о её существовании. Грубая жена рыболова, она влекла неотёсанной женственностью – и этой женственности в ней было столько, сколько поколений грубых и крикливых женщин было в её роду. Сочинитель взял в руку её локоть; он был тёплый. Она едва пошевелила пальцами и откинула голову; лицо стало как жемчуг. Она, беззвучно пришёптывая, с усилием приподняла руку, чтобы провести ею по лбу сочинителя, и неловко ткнула ею ему в лицо; Винцент наклонился и поцеловал её в губы, ловя себя на страшной мысли, что ощущает какую-то брезгливость к ней, потной и жалкой в смерти. Вдруг она открыла глаза, очень ясные, и внятно произнесла: - Море – вот то, что останется, когда не будет ничего. Винцент, поражённый юродивым блеском в её зрачках, поднял Мариу с пухлого диванчика и поднёс к распахнутому окну. Волны баюкали вдалеке крошечную точку рыбацкой лодчонки. Побережье галдело на разные голоса; торговка в красной косынке, вся увешанная гирляндами трески, визгливо переругивалась с двумя грузчиками, и они смачно хохотали. Прямо над балконом светилась виноградная гроздь, точно созвездие. - Мариа, - обретя дар речи, жадно зашептал Винцент, - яд не был смертелен, он слишком давнишний… Ни дня в этом проклятом раю; завтра мы сбежим – на север, где прохладно; я покажу тебе лес – весь из елей. И снег. У нас в лесу был медведь, почти ручной, и иногда брал у меня из рук рыбу. Я покажу тебе бурого медведя. - Белого… - И белого. Хочешь, я нарисую его тебе? Я никогда не видел его; ну и что – нарисую бурого и раскрашу мелом. - Белого вина, сочинитель… глоток… Винцент опустил её в кресло, боясь положить на диван, где она едва не умерла, схватил бутыль и быстро влил ей в рот несколько капель. - Я буду жить, сочинитель… обещаю тебе… нет ничего красивее, чем жизнь и море… ничего безжалостней… – И вдруг она резко приподнялась; испарина на её лбу совсем высохла, а бледность отлила от щёк, и они зарозовелись. – Обещаю, что больше не коснусь яда. Но и ты обещай, сочинитель. Что ты станешь великим. - Обещаю, Мариа, - сочинитель улыбнулся мокрыми глазами. Она глядела светло, будто окончательно освободившись от действия древнего яда: - А вино, сочинитель, было красное. Её рука обмякла и ударилась о шёлковый подлокотник; дыхание оборвалось». *** Когда сочинитель кончил читать, пёстрая чернь, тысячи которой схлынули на каменные скамьи, молчала. Только дети, худощавые и пропитанные ртутью, живо вертелись и норовили затеять возню. Торговка в красном платке, протиснувшаяся в первый ряд, крикнула: - Так поделом ей, шлюхе! Бегала во дворец, пока муж рыбачил! а на ужин небось возвращалась в хижину – любовник-то не кормил свежей рыбкой! Толпа неуверенно загудела; моряки шептались; многие недоуменно пожимали плечами, другие выкрикивали сальные остроты. Сухолицый мужчина, одетый в потрёпанный английский сюртук, повернулся и пошёл прочь, постукивая тростью по булыжнику и сочувственно ворча про себя: «Она обещала, что будет жить, он – что будет велик. Да будет ли завтра существовать весь этот остров? Если живёшь на вулкане, не клянись ни в чём». Тем временем толпа становилась всё плотней, хохотала и гудела на разные голоса; даже дети показывали на сочинителя пальцем и били себя по бокам, подражая взрослым. Старый король сказал: - Что это за исповедь, Винцент? Вы писали для них, - он презрительно и торжественно обвёл рукой портовый сброд, - а не для духовника. Клянусь, большинство не поняло ни слова. Где ваш дар комедианта, сочинитель? Рыжеволосая Эль и её разбитной приятель Тимр, спасавший её от пиратов, от работорговцев, от хищных зверей, стали легендами в народе – но ты больше не пишешь о них ни слова, и народ ропщет! Широкоплечий рыбак, огромный и с заплаканными глазами, растолкал оборванцев, и толпа выдавила его к деревянному ящику, на котором читал сочинитель. - Он, он, - страшно вскрикнул рыбак, - убийца! Он отравил её! Мариа! Ах, стерва, до чего я любил её… дьявол… - Рыбак кинулся к Владимиру, и одним ударом жилистого кулака сшиб хрупкого сочинителя на землю. Толпа, только и ждавшая условного знака, подалась вперёд, сначала робея, но всё больше возбуждаясь от предчувствия крови. Злобные инстинкты, забродившие в душах под лохмотьями, начинали пьянить. Старый король, холодно наблюдавший за бесновавшейся толпой, тихо произнёс: - Если канатный плясун сорвался, он разобьётся. И пошёл прочь, перешанивая через скамьи. Море плескалось о кромку солнца, и солнце быстро погружалось в воду, чересчур тяжёлое, чтобы удержаться на поверхности. Оборванцы с расцарапанными плечами, остервенело мечась, уже забыли о своей жертве и сцепились друг с другом; мускулистые пальцы вгрызались в шеи, и шеи багрово вздувались; всюду босые ноги втаптывали в песок клочья парусины; торговка в красном платке неподвижно лежала на спине и широко открытыми глазами уставилась в небо. Они были совершенно голубые. Уже в сумерках, когда вмешалась стража, рубя саблями взбудораженную голытьбу, толпа кинулась врассыпную. Женщины, пробиравшиеся в тот вечер в тени от стен, прижимали младенцев к груди и торопливо молились. Только один человек неподвижно наблюдал расправу издали, скрестив руки на груди. Он стоял на скале; его чёткий профиль с точёным носом и пронзительным глазом был тёмен на светлом небе. Как будто что-то почуяв, он встал на колени и прижался ухом к земле. Вдруг, изменившись в лице, он поднял руки к небу и глухо пророкотал несколько слов на наречии индейского племени. *** Солнце не запоздало с восходом; звёзды погасли в тот час, в какой гасли всегда в это время года. Широкоплечий рыбак, возвращавшийся с ночной рыбалки в открытом море и озлобленный бурей, едва не стоившей ему жизни, вдруг замер и выпустил из рук вёсла. Он молча лёг ничком на дно ладно сбитой лодки. Перламутровая рыбина билась и хватала ртом воздух. Рыбак швырнул её в воду. Теперь она была ни к чему. Там, где вчера плелись с тяжёлыми корзинами цветные рабы, бойко перекрикивали друг друга торговки рыбой и эхо носило сочную брань моряков, горожанки покупали в лавках зелень и окорока, а в душных притонах плясали размалёванные девицы, - над сочными кучами рыночных овощей, россыпью перстней в мастерской ювелира и сотнями хижин, над тщеславием, самоубийством и похотью, растерзанным даром, голодом черни и властью деспотов, - над всем распростёрлось море. Песчинка острова исчезла, и огромный глаз моря снова был незамутнён. И был он совершенно голубой, как глаз мёртвой торговки в красном платке.
|
|