Литературный портал "Что хочет автор" на www.litkonkurs.ru, e-mail: izdat@rzn.ru Проект: Новые произведения

Автор: Шуляк СтаниславНоминация: Детективы и мистика

Бронза

      Глава 34 из романа-пасквиля "Инферно"
   
   http://zhurnal.lib.ru/s/shuljak_stanislaw_iwanowich/inferno.shtml
   
   
    Проще говоря, Фряликов улепетывал. Он добежал уж до Казанского собора, но даже обогнув его колоннаду, не почувствовал себя в безопасности. Выстрелы прекратились. Но ветер, проклятый ветер, бросался на него сзади и сбоку и едва не сбивал с ног. Возле Невского он спрятал голову в воротник и длинным кашне своим замотал и лицо по самые глаза. Во-первых, конечно, от ветра, а во-вторых еще... во-вторых, и от всей той сволочи, что еще толклась на проспекте, невзирая даже на внезапную непогоду. Что, быть может, они не боялись непогоды? Ну, ничего, та еще за себя непременно отомстит.
    – Слышали? – крикнул какой-то мужик на углу (Фряликов даже шарахнулся от того мужика). – Колонна рухнула!
    – Что? – спросил хормейстер.
    – Колонна, говорю, упала.
    – Какая?
    – Александрийская.
    – Когда?
    – Только что.
    – И хорошо! – сказал хормейстер. – Так им и надо! Я давно говорил, что это случится!
    – Во-во, – сказал мужик. – По радио еще не передали, по телевизору тоже нет, а в интернет-новостях, говорят, уже появилось. Они как будто знали заранее!
    – Конечно, знали, – убежденно сказал Фряликов. – Не могли не знать. Они всегда все знают первыми.
    – Как это так? – крикнул встречный. – Как это им удается?
    – А вот так! Они сами новости делают! – крикнул и Фряликов и побежал дальше, через Невский, по набережной канала.
    Вода поднялась, заметно поднялась, она уже волновалась неподалеку от основания парапета. Ветер гудел и завывал, запертый меж стен домов, будто бы на судьбу свою жалуясь, будто гигант-горемыка, чьи немыслимые габариты лишь ужасают его близких. Фряликов мчался по набережной, и ветер все норовил сбросить его в воду.
    – Господи, – говорил себе бывший хормейстер, – хоть бы только глаза мои не лопнули!
    Да с чего бы, впрочем, лопаться его глазам? Вроде бы, нет особенной причины! А без причины разве глаза лопаются?
    Летние рестораны по правую руку его... впрочем, их не было теперь. Они все были потрепаны и порушены разгулявшимся ветром.
    Ипполит Глебович свернул в Итальянскую; здесь было потише, ветер не так свирепствовал, был он здесь покладист и терпелив и не слишком изводил обывателя. Да вот он, собственно, почти и стих. На минуту, должно быть, не более. Фряликов выскочил на Михайловскую площадь, прежде была она площадью Искусств. Ее устроили здесь давно, еще когда земли в городе не жалели; так просто устраивать город или только площади в нем, когда не надо жалеть земли, когда не надо беречь и мужиков, эту землю обустраивающих. Жалость претит градостроительству и природному дизайну, жалость – утеха для бедных, жалость хороша для раболепных взглядов снизу вверх, для гнутых спин, для дрожащих поджилок. Жалость – поэзия посредственностей и сумятица горделивых и заносчивых, никто с жалостью не желает жить бок о бок, что, впрочем, несомненно, даже и к лучшему.
    Ангела теперь не было рядом с Фряликовым, но от отсутствия того Фряликов особенно не страдал. Вот разве что некоторая пустота... Но, впрочем, с кем из нас рядом не бродит и пустота такая же точно?!
    На углу был вход в «Бродячую собаку», несколько ступенек вниз, и возле входа Фряликов увидел одинокую фигуру вечно моложавого Сережи Завьялова, поэта, переводчика и... кем он там еще был – черт его разберет! Сережа с другой стороны улицы наблюдал за несущимся Фряликовым, узнавал он того или нет – непонятно было, но Фряликов-то Завьялова узнал несомненно. Делать было нечего. Фряликов перебежал улицу.
    – Здравствуй, Сережа, – сказал он.
    – Вы... вы... Ипполит? – пробормотал Завьялов.
    – Что, узнать меня стало непросто? – недобро усмехнулся Фряликов и немного сдвинул кашне со своих глаз.
    – Ну... как-то так... – смутился Завьялов.
    – Ты там был? – спросил хормейстер, указывая на вход в «Собаку».
    – Да, – сказал Сережа.
    – А Павлика Сумарокова там нет?
    – Не видел, – сказал Завьялов.
    – А такого... – спросил хормейстер, – высокого, темнокожего? Мулата, что ли?
    Завьялов попунцовел.
    – Был... – сказал он. – Но сейчас нет.
    – Точно нет? – недоверчиво говорил хормейстер.
    – Кажется. А что?
    – Ничего! – крикнул Фряликов и ринулся внутрь арт-кафе.
    Он пробежал гардеробный зальчик, где не было никого. Далее, в кафе кое-кто сидел за столиками, потягивали напитки и вели беседы, мирные и неспешные.
    – Кофеек попиваете, коньячок!.. – крикнул Фряликов. – А там волки в городе! И колонна, говорят, рухнула!
    Некоторые с удивлением посмотрели на полоумную тетку в китайской куртке и черном кашне. Фряликов только рукою махнул и побежал дальше. Он проскочил в следующий зал, где обычно бывали всевозможные поэтические выступления. Полуголые тетки здесь, кажется, что-то репетировали. Пузатый бородатый хлыщ (быть может, режиссер) нещадно ругал теток, поминутно подскакивал к ним, брызгал слюной, что-то показывал теткам, потом возвращался на место, тетки что-то читали нараспев, а их руководитель в ужасе и в негодовании закатывал глаза. Потом история повторялась.
    Хлыщ нашумел и на Фряликова, хормейстер огрызнулся, но стушевался все же, по стеночке хотел было пройти далее, но не решился и стал возвращаться. Понятно было, что Сумарокова здесь действительно нет.
    – Там волки! – только упавшим голосом крикнул Фряликов. – А вы тут...
    Бессмысленность своей фразы Фряликов и сам хорошо видел. Что ж теперь всем нужно идти туда, где волки, или, напротив, всем нужно бросить свои дела, забиться в угол и предаваться сетованиям по поводу волков? Нет, конечно! Но и то, чем занимаются теперь тетки с хлыщом, Фряликов тоже делом не считал. Что бы из всего этого ни получилось в дальнейшем!
    Ипполит Глебович стал потихоньку сматываться. Кофейная богема из соседнего зала снова посмотрела на него с недоумением. Фряликов чертыхнулся и бросился вон. Пророк Исаия из него решительно не получался.
    Сережи Завьялова на улице не было; впрочем, он и не ушел далеко. Фряликов увидел того за углом, на площади.
    – Ну как? – спросил Завьялов.
   А что, собственно, «ну как»? Что он имеет в виду?
    – Слышал? – крикнул Фряликов. – Волки в городе!
    – Ну, – снисходительно улыбнулся Сережа, – это еще смотря что понимать под этим словом...
    – Черт! – крикнул Фряликов. – И еще колонна рухнула. Я сам не видел, но мне сказали совершенно точно!
    – Какая колонна?
    – Та самая! На Дворцовой!
    – Вряд ли! – усомнился Завьялов. – Скорее всего здесь какая-то метафора. Может, здесь что-то совсем другое имелось в виду.
    – Да что с тобой говорить! – махнул рукой хормейстер и побежал вперед.
    Площадь была пустынной, редкие прохожие, противоборствуя новому ветру, брели в разных частях ее, и, казалось, все стремились поскорее убраться отсюда восвояси. Фряликов не знал толком, куда ему податься далее и направился к скверу в центре площади. Посреди сквера возвышался бронзовый Пушкин на постаменте, с поэтической задумчивостью на лице, и смотрел куда-то в сторону – хотя и не прямо – Невского проспекта. Или нет – на театр Музыкальной комедии, скорее, смотрел он. Так и все мы – живые и мертвые – любим музыку да веселье, веселье да музыку, вот и он тоже любил их. Позади Пушкина заносчиво разлетелся Русский музей (прежде – музей Александра III) с его помпезным классицистским фасадом, подсвеченный прожекторами. Неподалеку от Пушкина на коленях стоял старик в растерзанной одежде, и ветер трепал его седые космы. Старик будто бормотал что-то про себя, потом вдруг плюнул пред собою и снова стал бормотать нечто, ему одному известное. Может, молитву бормотал старик, может, проклятья извергал вполголоса, это можно было понять, лишь приблизившись к старику, стоящему на коленях. Фряликов подошел чуть ближе и даже ахнул. Сей старик был Сумароков.
    Фряликов на цыпочках приблизился еще к Павлу Васильевичу.
    – Павлик, – тихо позвал он.
    – Тссс!.. – предостерегающе сказал Сумароков, но сам не стал оборачиваться.
    – Что? – прошептал Фряликов.
    – Услышать может.
    – Кто?
    – Пушкин, – сказал Павел Васильевич и усмехнулся хитровато.
    – Он бронзовый, – сказал хормейстер.
   – Неважно, – возразил Сумароков. – Это только кажется. – Потом помолчал немного. – У тебя тараканы дома есть? – еще спросил он.
   – Нет, у меня клопы.
   – Вот, – сказал Павел Васильевич и погрозил кому-то пальцем. Может, Фряликову; может, бронзовым ботинкам Пушкина. – А у меня тараканы.
   – Клопы меньше, – подумав сказал хормейстер. – Их почти не видно. Но пакость такая, что хуже тараканов.
   – Ничего нет хуже тараканов, – тихо, будто раскрывая какую-то страшную тайну, сказал Сумароков.
   – Почему нет? – сказал Фряликов. – Клопы хуже.
   – Тебе бы только поспорить.
   – А по-твоему, если ты писатель, все тебе должны всегда поддакивать? Согласись, что это странно.
   – Какой ты все-таки циник, Ипполит! – сказал Павел Васильевич.
   – А я вот, видишь, превращаюсь... – сказал Фряликов тоскливо. – Может, оттого и циник.
   – В кого? – спросил Сумароков, не оборачиваясь на хормейстера.
   – Как ты и говорил, – сказал Фряликов. – В гермафродита. Или в бабу. Сам черт не разберет!
   – Разберет, – возразил Сумароков. – Этот все разберет.
   – Черт?
   – Пушкин, – торжественно сказал Павел Васильевич. И указал на монумент, с бессмысленной поэтической задумчивостью пялившийся неизвестно куда. Ах да, на музыку да на веселье поодаль пялился он, их обоих и жаждал он, бронзовый...
   – Причем здесь Пушкин? – стал уже сердиться Фпяликов.
   – Притом!
   – Идиотство какое-то! – сказал Фряликов.
   – А я вот тут на коленях стою, – сказал Сумароков. – Подаяние прошу. Унижен и наг. Мне подаяние подадут, а я потом тебе его и отдам. Со всем нашим смирением, можно сказать. Сумароков долгов не забывает.
   – У Пушкина просишь, что ли?
   – На Невском просил, но был изгнан. На Садовой просил, но был не понят. На Моховой просил, но был с лестницы спущен, – сказал Сумароков, писатель земли русской. – Врагами великой нашей литературы был беспардонно и безжалостно с лестницы спущен!
   – Не надо, – тихо сказал Фряликов, хормейстер. Что он имел в виду, он, пожалуй, и сам не знал. Просто что-то не надо было делать, вот об этом только и просил Фряликов.
   – Надо, – сказал Павел Васильевич. – По-твоему, он на Черную речку для чего ездил? – спросил еще он.
   – Пушкин?
   – Кто ж еще? – сказал Сумароков.
   – Не знаю. Стреляться, наверное.
   – Нет, – торжествующе сказал Сумароков. – В памятник хотел превратиться. Для того и ездил.
    – Павлик, – тихо сказал Фряликов. – У меня сейчас есть немного денег... Но вот... возьми, пожалуйста... – хормейстер нашарил в кармане тысячерублевую купюру и протянул ее Сумарокову.
    Павел Васильевич впервые теперь посмотрел на Фряликова.
    – Да, – сказал он. – Ты действительно стал другой.
    – Возьми, пожалуйста. Павлик, возьми. Тебе нужнее.
    – Мне? – сказал Сумароков. – Мне деньги?
    – Прошу тебя!.. – сказал Фряликов.
    – Ну, давай, что ли, – сказал Сумароков.
    Хормейстер сунул деньги Сумарокову. Писатель земли русской посмотрел на них удивленно.
    – Это мне? – спросил Павел Васильевич.
    – Тебе, – сказал Фряликов.
    – Уверен, что мне? Точно уверен?
    – Что за вопрос?! – сказал Фряликов.
    – Не пожалеешь? – сказал Сумароков.
    – Зачем же так говорить? – сказал Фряликов.
    Сумароков медленно поднес купюру к лицу, словно желая ее рассмотреть получше. Некоторое время он смотрел на бледненькую купюру с удивлением, будто впервые в жизни видел нечто подобное. Потом вдруг плюнул в нее всею слюной своей, собравшейся в эту минуту во рту его. Смял деньги и равнодушно бросил их на землю в сторону хормейстера.
    – Меня, – тихо сказал Сумароков, – меня... литературу нашу великую... подачками унижать? Тьфу! – тихо сказал еще Сумароков.
    – Павлик! Павлик! – залепетал Фряликов.
    – Тьфу! – с угрозою сказал Сумароков.
    – Павлик, я не хотел... ты не понял... я с чистым сердцем... – бормотал еще Ипполит Глебович.
    – Литературу!!! Литературу унижать! – что было сил заорал Сумароков, и лицо его побагровело. – Не позволю! Блядь! Не позволю! Великую литературу!.. Тьфу! Тьфу! Ты самый худший из всех! Ты в душу мне, в душу с ногами грязными!.. Тьфу!
    Фряликов отшатнулся. Он попятился от Сумарокова, споткнулся, едва не упал и бросился бежать со всех ног от разгневанного Павла Васильевича Сумарокова, писателя земли русской.
    – В суд! В суд! К прокурору пойду! – заорал он тоже на бегу, сотрясая руками. – Меня!.. Меня – в гермафродиты! Я тебя в тюрьме сгною! – кричал Фряликов.
    – Подачками!.. Подачками унизить захотел! Нет, вы видели?! Да вы смотрите, смотрите на него! Не отворачивайтесь! Тьфу! – сказал еще Сумароков. Он плюнул вслед убегающему хормейстеру, трусливо и сердито убегающему хормейстеру, он плюнул и на Пушкина. Впрочем, поэзия его эпохи разве была лучше? Сумароков плюнул и на поэзию пушкинской эпохи. Смысл такой вложил он в свой гневный плевок. Потом подумал и плюнул на всю литературу, отечественную и зарубежную. На зарубежную, пожалуй, в особенности. Плюнул на литературу прошедших веков, особенного, эксклюзивного плевка удостоилась литература нынешняя, и его собственные, сумароковские, труды удостоились отдельного плевка, горького, тоскливого и язвительного...
    Потянуло вдруг холодом. Сумароков поежился. Из-за постамента вышел кто-то и медленно стал приближаться к Павлу Васильевичу, высокий, статный, темнокожий... Сумароков с ужасом смотрел на приближавшегося темнокожего гиганта. А почему он смотрел с ужасом и сам не знал, ужас его был необъясним.
    – А, – неуверенно рассмеялся Павел Васильевич, – и ты, призрак, здесь! Заждались тебя!
    «Призраком» был двухметрового роста мулат, красивый, спортивный, с голым черепом, и лишь обводка подбритых усиков и бородки была вокруг рта мулата.
    Мулат спокойно смотрел на Сумарокова.
    – Абиссинец, – сказал темнокожий пришелец. – Он, как и я, абиссинец.
    Павел Васильевич обреченно посмотрел на памятник Пушкину.
    – А я русский, – тихо сказал он.
    – Деньги, – вдруг с легким удивлением сказал мулат, разглядев валявшуюся на земле смятую купюру. – Здесь деньги. Не мои ли это деньги?
    – Твои, – сказал Сумароков. – Твои, враг рода человечьего!
    – Разве это я враг? – еще удивился мулат. – Разве не ты враг?
    – Я любил человека, – тихо сказал Сумароков.
    – Я тоже, – сказал мулат.
    – Лучше бы не любил.
    – Почему же? Это ведь все равно.
    – Что, – еще тише сказал Павел Васильевич, – угнетать русский мир пришел? Угнетай! Вас теперь много, угнетателей!
    – Ну что ты! – весело удивился мулат. – Я здесь на отдыхе.
    – Знаю я твой отдых, – собравшись с духом, сказал Павел Васильевич.
    – Не знаешь, – сказал мулат. – Но узнаешь.
    – Возможно, – сказал Сумароков.
    Он опустил голову и плюнул прямо перед собой.
    – Еще! – потребовал мулат.
    Сумароков снова плюнул, на сей раз уверенней. Но не только потому, что ему разрешили. В новом плевке Павла Васильевича была его гордость, было его достоинство. А другого достоинства у него не было.
    – Продолжай! – холодно сказал мулат. Будто тень легла на его смуглое, красивое лицо. – Продолжай! Всегда делай так!
    Сумароков плюнул еще и еще раз, ярость, ярость охватывала его, тяжелая русская ярость, прежде дремавшая в нем, все более охватывала Павла Васильевича. Лицо его вдруг покрылась бисеринками пота, но какого-то странного, золотистого пота. Такой же «пот» проступил вдруг и на руках его и на одежде. Все тело Сумарокова было в золотистом поту, потом вдруг бисеринки превратились в золотистые же чешуйки, ужас охватил Сумарокова, ужас и тоска. Тело старого писателя вдруг оцепенело, он почувствовал, будто страшный обруч стиснул его члены. Он попытался разорвать сей страшный обруч, но уже не мог. Чешуйки разглаживались и утолщались на глазах; бронзовыми, бронзовыми были эти проклятые чешуйки. Павел Васильевич задыхался, он не мог более пошевелиться, грудь его не расширялась более, он мог только плевать, только плевать, плевать на все и на всех, плевать и на мир, его окружавший... Слюна истекала изо рта Павла Васильевича и бронзовела на воздухе, бронзовела кожа, забронзовели глаза Сумарокова и его седые космы. И вот он замер и застыл навсегда, бронзовым истуканом застыл Павел Васильевич Сумароков, писатель земли русской.
    Так и стояли они втроем: потемневший от времени бронзовый Пушкин на пьедестале, сверкающий молодой бронзой Сумароков на коленях и высокий темнокожий человек, также застывший на несколько мгновений пред двумя монументами.
    Из-за памятника Пушкину выдвинулся еще человечек, моложавый, румянолицый, коренастенький. Преданною походкой он обошел сей скульптурный триумвират и остановился за спиною мулата в некотором почтительном отдалении.
    – Сережа, – сказал темнокожий гигант, как будто очнувшийся из своей задумчивости, – как тебе нравится эта наша новая скульптура?
    – О-о!.. – с тихим восторгом сказал Завьялов. – Превосходно! Весьма достойная работа!
    Он опасливо осмотрел бронзовую фигуру Сумарокова, из приоткрытого яростного рта которого как будто истекала пенистая бронзовая слюна.
    – Как же мы ее назовем? – спросил мулат.
    Завьялов задумался лишь на мгновенье, а думать дольше он позволить себе не мог. Просто не решился бы.
    – Памятник Писателю Сумарокову, Плюющему На Мир, – сказал он.
    – Пожалуй, – спокойно согласился иноземец. – Это хорошее название.
    Завьялов вздохнул с облегчением. Он даже почти гордился собой.

Дата публикации: