Владислав Вознесенский (wwwlad@mail.ru) УМОЛКЛИ ПТИЦЫ ЭПИЗОД ИЗ ЖИЗНИ ГОРОДА Было холодное ноябрьское утро. Город накрыло тусклым и мертвым, состоящим из миллиардов ледяных осколков туманом. Хмурые и озябшие, еще не успевшие привыкнуть к холоду, прохожие стремились как можно скорее спрятаться в чревах серых, похожих друг на друга зданий. Мокрые деревья протягивали омертвевшие от холода старческие руки к безжизненному небу, искали сочувствия, и не находили его. В одном из домов около окна стоял невысокий сутулый человек лет сорока пяти. Одет он был просто, по-домашнему. Усталое лицо и трезвый взгляд выдавали в нем человека умного и серьезного. Однако больше в его облике было комического, даже смешного, на что и обращается в первую очередь внимание. Он почти уже облысел, и лысина его была какой-то неестественной, вроде кукольной: у самого лба едва заметный пушок, а на голой макушке – мокрые, лучами зачесанные с боков, как будто нарисованные чьей-то кистью, светло-коричневые волосы. В бороде, совершенно ему не подходящей, неподалеку от рта, остались после завтрака квашеная капуста и хлебные крошки, которые он, по вечной рассеянности своей, не заметил, не смахнул. Даже глаза его, умные, добрые, не могли не вызывать улыбку: влажные, треугольные с основанием внизу, как будто бы собачьи глаза. Они смотрели покорно и, казалось, чего-то ожидали. * * * Окна в доме еще не успели замерзнуть, но стоять возле них подолгу, как прежде, уже не было возможности. Иван Алексеевич поежился, отошел от окна и начал бродить из одной комнаты в другую. Бродил он бесцельно, беспорядочно, бормотал что-то себе под нос; иногда, видимо, вспоминая о чем-то, смеялся – тихо, невольно. Часы в гостиной пробили половину девятого. В десять должен был прийти Кравченко, его издатель, забрать очередные, в этот месяц выдавленные стихи. Стихи были откровенно плохие, Иван Алексеевич прекрасно это понимал, но хорошо шли именно они, их печатали, за них давали приличные деньги, которых, как выяснилось уже на второй год супружества, никогда не хватает. До Галины Петровны, хотя и стихи были неплохие, и не так хорошо шли, денег почему-то всегда было достаточно. Еще полтора часа… Иван Алексеевич не знал, чем можно было занять это время. Писать опять эту дрянь? Увольте, да и не мог он сейчас работать. У Ивана Алексеевича была странная, присущая многим творцам, оставшаяся еще с юношеских лет привычка: он не мог начать работать, если кого-то ждал. Помешают, вдохновение выветрят. Вдохновения, конечно, уже никакого не было, но привычка осталась. Вчера опять был скандал, были крики. Она, как обычно, нашла какую-то ерунду, на которую ни один нормальный человек даже внимания не обратил бы, прицепилась к ней, орала минут пятнадцать. Он молчал, пытался думать о постороннем. Но это было нелегко. Она вспомнила ему все промахи, начиная от первой их встречи, все его недостатки; приплела многое из того, чего вообще никогда не было да и не могло быть. Более остального ее, конечно, злило, что он оставался спокоен и почти всегда выслушивал все упреки, мыслимые и немыслимые, все оскорбления молча, остановив взгляд где-нибудь в потолке, а лучше в книге. Сначала это давалось с трудом, и он иногда срывался. Но потом это перестало его задевать. Так, наверное, деревенский житель, привыкнув к тому, что в доме всегда мухи, всегда жужжат, со временем перестает их замечать. Боже, как он обманулся! Ведь когда-то он любил ее, любил как никого другого. Была она другой или только притворялась, это было неважно. Даже лет пять назад что-то, похожее на любовь, на доверие, теплилось в его сердце. Но двадцать лет совместной каторги, постоянных несправедливых упреков сделали свое дело – осталось только равнодушие. – Равнодушие… – попробовал он слово на вкус. – Равнодушие – несправедливое слово, его должно употреблять, если речь идет о равенстве душ, об их согласии. То же и безразличие. Все не то, не то… Безучастие – вот нужное слово. Иван Алексеевич частенько разговаривал сам с собой – друзей, кроме книг, у него не было. Друзья юности ушли. Какие-то, преимущественно люди пишущие, – потому что он скатился до откровенной халтуры, остальных распугала Галина Петровна. Через пять лет после женитьбы у него не осталось даже приятелей. О новых привязанностях и речи быть не могло. Звонок в дверь оторвал его от размышлений. Бросив взгляд на часы, Иван Алексеевич с удивлением обнаружил, что уже без пяти минут десять. На пороге, как и следовало ожидать, стоял Евгений Борисович с неизменным портфелем в левой руке. Правую он подал Ивану Алексеевичу. – Как успехи? ¬– Евгений Борисович, по обыкновению, пытался казаться бодрым. – Как себя чувствуете? – Ничего, спасибо. – Как супруга? – Да какая там супруга, – Иван Алексеевич махнул рукой. – Заела она вас совсем, я вижу. Иван Алексеевич ничего не ответил, вздохнул и обреченно уставился куда-то в пол. – Ну, давайте, показывайте, что написали. Евгений Борисович забрал рукописи, ушел и вновь стало скучно. Часы показывали одиннадцать. Иван Алексеевич сел в кресло и включил телевизор. Смотреть было нечего, но он, тем не менее, просидел перед экраном около двух часов. – Телевизор – все-таки гениальное изобретение, – пробормотал Иван Алексеевич. – Сядешь, уставишься, и жизнь проходит как-то быстрее и незаметнее. Тем временем подошло время обедать, еще полчаса можно было убить. Питался Иван Алексеевич незатейливо. Ел нечасто, больше по привычке, иногда от скуки. Ему, честно говоря, – в последнее время особенно, – было все равно, что есть. Единственное, пища должна была быть простой и здоровой, дабы после обеда не было усталости и не клонило ко сну. Никакого удовольствия от процесса ее принятия он не получал и справедливо считал его избыточным. Вообще, наш герой мог похвастаться аскетизмом, которому позавидовали бы многие из нынешних монахов. Мог бы, будь он человеком гордым. Но Иван Алексеевич об этом даже не задумывался. Он с тоской посмотрел на новую стопку бумаги, лежащую на письменном столе. Что могло на ней появиться? И перед Пушкиным, и перед Лоркой лежала та же бумага. И появлялись бессмертные строки. И перед ним лежит… И ничего. ¬– Осталось только частушки начать писать, – он встал, провел рукой по остаткам волос, рассеянно посмотрел по сторонам, как будто ожидая увидеть что-то новое в обстановке, и сел на прежнее место. Вчера вечером она позвонила и сказала, что задержится на работе. Что это на нее нашло? Обычно все обходилось без предупреждений. Она задерживалась, ничего не объясняла; он ни о чем не спрашивал – ему было все равно. Так даже лучше. Задержись она где-нибудь навсегда, он бы не огорчился. Он встал, закурил равнодушно, взял с журнального столика дежурный томик Лорки, который знал наизусть, открыл его наугад. Не учит ли нас жизни котовий взгляд сонливый? Иван Алексеевич вздохнул и закрыл глаза. Он знал, что у нее кто-то есть, она даже не пыталась это скрыть. У нее кто-то есть… Он тихо засмеялся, пожал плечами и перевернул страницу. И все было дивным, поскольку еще не нашло примененья… – Да, – прошептал он грустно. Хотел было еще что-то добавить, но вместо этого опять вздохнул, улыбнулся и отложил книгу. Сколько ему тогда было? Лет семь? Берег моря. Горячий песок. Он сидел и доставал из воды камешки. Они были прекрасны, каждый хранил в себе какую-то великую тайну. Он поминутно подбегал к родителям, чтобы показать им очередное свое открытие. Они улыбались ему… Он тогда тоже хотел стать одним из этих камней, стать морем, ветром, стать чем-то вечным и прекрасным. Тогда же, слушая голоса волн, он написал свои первые стихи. Это были обыкновенные, ничем не выдающиеся детские стихи, он их даже не помнил. Но начало было положено. – Я тоже тогда был Поэтом… Я был самым гениальным Поэтом из всех, что когда-либо жили или будут жить, я все видел и чувствовал, все мог. Куда все ушло... Жизнь, прожитая зря, потраченная слишком быстро, неумело. Потраченная на ерунду. Что бы изменилось, не появись он? – Ничего, – честно отвечал Иван Алексеевич. – Не родил детей, не сделал никого своим творчеством ни счастливей, ни лучше. Даже несчастным – и то никого не сделал. Разве это жизнь? Сижу, считаю дни до смерти… Он опять взял старый потрепанный томик, открыл наугад. Мы - свечи, неразборчивой рукою зажженные в холодном запустеньи… Иван Алексеевич невесело улыбнулся. Лорка всегда умел находить нужные слова. Всегда, в отличие от него… Он лег на диван и закрыл глаза. Когда он их открыл, уже стемнело. Иван Алексеевич нехотя встал и включил свет. Часы показывали половину шестого. Она скоро должна была прийти. Странно, но он ждал ее. Не в том смысле, в каком ждут человека обычно, он был бы рад, если бы она вообще никогда не пришла, но ждал, как неизбежное. А в ожидании, как известно, время течет невыносимо медленно. И он уже ждал, чтобы она поскорее пришла, чтобы не ждать ее, чтобы день как-нибудь сам собой поскорее кончился. Хлопнула входная дверь. Он вздохнул и перевернул страницу. – Сейчас начнется… Галина Петровна вошла в комнату и подозрительно ее оглядела. – Опять на диване валялся? Весь диван помял, ¬– она подошла и принялась разглаживать складки. – Диван для того и существует, мне казалось, – пробормотал Иван Алексеевич. – Тебе кровати мало? Вечно свинарник после тебя. Кто зайдет – со стыда сгореть. – К нам никто не ходит. – Это из-за тебя и к тебе никто не ходит. Я бы и позвала кого-нибудь, да стыдно. Ты посмотри на себя! – Я бы тоже позвал… – Что? Ты позвал бы? Да кому ты нужен?! Кого бы ты позвал? Молчи уж! Позвал бы он… Ты мне всю жизнь испортил! У других мужья как мужья, у меня зато… Поэт, твою мать! Есенин! – Прокуратор иудейский… – пробормотал Иван Алексеевич чуть слышно. – Галя, почему ты всегда всем недовольна? – спросил он вслух. – А чем мне быть довольной? – Галина Петровна, хоть и прочла во всю жизнь от силы пару-тройку книг, и то никчемных, от природы прекрасно владела основными навыками ведения боя, потому сразу перешла в наступление. ¬– Тобой? Или этой жалкой конурой? Или тем, что я должна работать, чтобы все это содержать? – Галя, для чего ты работаешь мне тоже не очень понятно. К твоим деньгам я никогда не имел никаких претензий, и тратишь ты их исключительно на себя. А мои гонорары я почти все отдаю те… – А на тебя, думаешь, мало денег уходит? – заорала она. – Сидишь целыми днями дома, стишки свои строчишь. Кому они нужны? За что только тебе деньги платят, я удивляюсь. Я бы за них ни копейки не дала. Она резко повернулась и вышла. «Пошла на кухню, сейчас будет греметь» – с тоской подумал Иван Алексеевич. – Ну и черт бы с тобой, – пробормотал он. Да, тогда он был Поэтом… Море, солнце, беззаботное детство… Все казалось таким простым и… и еще – всегда было сегодня. Двадцать лет назад каждый день был – завтра. А теперь все время – вчера… – Все в прошлом, все в прошлом… – вздохнул он. – Закутавшись в пепел, стоишь, улыбаясь, роняя в бессонницу мыслей поток… – ни с того ни с сего пронеслось в голове. Иван Алексеевич едва не подскочил на месте. Впервые за много лет ему пришло что-то приличное. Он обернулся, поискал глазами блокнот или хотя бы обрывок бумаги. Его не было. Придется выйти, столкнуться с нею… Нет… Он закрыл глаза, улыбнулся, вздохнул… – Зачем, зачем… – шептали его губы. – Что изменится? Послышались быстрые и тяжелые шаги по коридору. Она уже лет десять, как разучилась ходить. Только топала. В начале это расстраивало Ивана Алексеевича, потом раздражало, теперь же ему было все равно. – Ты опять оставил посуду в раковине? – ворвалась в комнату Галина Ивановна. – Сколько раз я тебе говорила убирать за собой? Не со свиньями живешь! А я не домработница! И не стишки сочиняю, а на кране работаю! И я не собираюсь приходить домой и тут еще во вторую смену вкалывать! – Галина Ивановна перевела дыхание. ¬– Пошел быстро и убрал! Свинья! Опять послышался топот, но на этот раз удаляющийся. В ванной хлопнула дверь. «Это надолго, – подумал он. ¬– Я ведь, кажется, собирался умыться? Бог с ним, потом. Если не забуду…» Он встал и подошел к окну. За окном, медленно раскачиваясь от ленивых движений сонного ветра, крупные хлопья первого снега падали, падали… Падали вниз, на белый безлюдный проспект, падали в пустоту. 2005–2006 г.
|
|