Литературоведческо-философский этюд Вместо предисловия. Некоторое время назад, подводя промежуточные итоги своего понимания предмета лирической поэзии, я несколько усомнился в существовании современной философской лирики, во всяком случае, такой, о которой можно с уверенностью сказать, что она не является вульгарной или тривиальной, как по проблематике своей, так и по форме выражения. Я оправдывал это свое соображение тем, что, как правило, современная философия слишком далеко ушла в своем онтологическом или гносеологическом исследовании, в коем поэт чаще всего с трудом разбирается. А если и разбирается, то решительно становится не в состоянии придать какую бы то ни было значимую поэтическую форму искомому материалу. И в результате получаются плохие стихи. Возникает известный парадокс о «запретных» темах для поэзии. Хотя такое утверждение все же не может являться единственно верным, ибо существуют разные системы координат. Например, «Феномены» Арата или же «Салернский кодекс» являются не только средневековыми компендиумами знаний, в том числе философских, но и поэтическими произведениями, представляющими немалый интерес именно как поэзия. Хотя, и, быть может, именно поэтому – не как лирическая. Тем с большей необходимостью следует, оставаясь на позиции доступности для поэзии любой темы, поставить вопрос: «А поэзию ли я читал, читателем поэта ли был, если пришел к такому выводу?» Видимо, здесь нужно дать отрицательный ответ. И действительно, коль скоро мы говорим о лирической поэзии, можем ли мы быть уверенными в том, что поэт не имеет права касаться этих «запретных» тем? Такие мысли неожиданно возникли у меня после прочтения одного из стихотворений, о котором и пойдет речь ниже (текст можно прочитать по этой ссылке: http://www.my-works.org/content/works/text.html?text_id=19793. Также с разрешения автора я приведу полный текст стихотворения в разделе, где потребуется к оному тексту апелляция). Должен честно признаться, я редко сталкиваюсь с тем, чтобы спустя несколько месяцев после первого прочтения стих открывался в моем осознании его все новыми гранями. Тем в большей степени хотелось мне привести в какую-то систему мои разрозненные вспышки понимания той или иной строфы, а подчас и строчки. В итоге, как мне показалось, возникла тема для размышления. Не претендуя на исчерпывающее понимание этой темы хотя бы в рамках рассматриваемого стихотворения, рискну, тем не менее, поделиться результатами моей работы. Должен предупредить, что дебри рассуждений, в которые я углубился, тянутся довольно-таки далеко от первоначального местоположения моего сознания, посему и начну я издалека. И, кстати говоря, я возражаю против интерпретации нижеследующего текста как некоей попытки исследования сущности радикального экстремизма. Не в этом я видел свою задачу в данной статье. И хотелось бы предупредить читателя вот еще о чем. Не могу не отметить, что я далек от того, чтобы приписывать себе сколько-нибудь полное понимание авторского замысла, равно как и исключительную правоту по поднятой проблематике. Но вместе с тем, несмотря на некоторую возможную неожиданность взятого мною ракурса, предполагаю, что, во-первых, как читатель, я имею право на интерпретацию стихотворения, и, во-вторых, моя интерпретация будет небезынтересна хотя бы некоторому кругу лиц. Именно поэтому я отважился рассмотреть стихотворение «Хорс» Андрея Гришаева в контексте таких произведений, как поэма «Двенадцать» А.Блока и повесть «Парень из преисподней» Аркадия и Бориса Стругацких. Ниже я попытаюсь разъяснить характер наличествующей, по моему мнению, связи между этими произведениями, как я ее вижу. I. Пролегомены. Поэзия русская … есть постоянный вопрос человека, обращённый к совести своей…» В. Иванов Что есть поэзия? Что есть литература? Что есть, в конце концов, искусство? Разве не являются эти области выражения человеческого духа в меньшей степени методами нашего познания мира, нежели наука? Думается, что эта проблематика необходимо требует положительного решения. Уже давно поставленные выше вопросы, равно как и данные на них ответы, являются своего рода loci communes в рамках современных представлений о литературе. Не буду оригинальным, если повторю вслед за многими, что литература и поэзия как ее неотъемлемая часть суть один из основных инструментов постижения окружающей действительности. И дело здесь для меня вовсе не в его (инструмента) особом характере – художественной или эстетической его специфике, сколько в том, что упомянутый инструмент в равной степени с наукой использует в качестве основного средства постановку вопроса как такового. При этом, в отличие от каких-либо наук, литература, а, значит, и поэзия, ставит отнюдь не частные вопросы. Наверное, по отношению к литературе можно говорить о подходе, сравнимым с тем, который применяется с недавнего времени в современной философии для дефинирования сущности и предмета последней. Сегодня очень много говорится о том, что философия – это не наука, а в определенной степени способ вопрошания в широком смысле этого слова. Позволю себе прояснить этот момент, обратившись к высказыванию известного петербургского философа, кандидата философских наук А.Г.Погоняйло: «… пытаясь разобраться в разных науках, в их законах, мы приходим к их основаниям – основам (началам) математики, физики ньютоновской или какой другой и прочих наук. Ясно, впрочем, что основания частных наук – потому и частные, что они не суть последние основания сущего. Философия же спрашивает о последнем основании. <…> Спрашивая об основании, обращаясь к нему, мы претерпеваем некое обращение и, «обращаясь», мы самоотождествляемся, собственно говоря, впервые становимся самими собой, стоящими на твердой почве основания. Парадоксальность ситуации как раз в том и состоит, что мы спрашиваем не бог весть о каком основании, а о том, которому принадлежим, и потому вопрос этот – главный, и, ставя его, мы устанавливаемся в бытии единственно возможным для нас человеческим способом. Мы «задаемся» вопросом об основании в двух смыслах: мы задаем его, и мы заданы им; заданный нами вопрос задает нас, мы его ставим – перед собой, и он ставит нас в бытии именно в качестве существ, способных спросить о смысле бытия. Как (насколько основательно) сумели спросить – такой ответ и получили, такими и стали...» (А.Г.Погоняйло, Д.В.Шмонин. История средневековой философии. СПб, 2004). Подытоживая, можно обратиться к исключительно удачному определению Мартина Хайдеггера (он говорит в нем о метафизике, но для нас сейчас это не столь принципиально): «Метафизика – это предельное вопрошание, охватывающее своими вопросами совокупное целое сущего и спрашивающее о нем так, что сам спрашивающий оказывается под вопросом» (Хайдеггер М. Основные понятия метафизики//Вопросы философии. 1989. N 9. С. 116-122). Насколько правомерен такой подход к литературе вообще и к поэзии в частности? Если подходить к этой проблеме с традиционной точки зрения роли и задач литературного процесса в обществе, то очевидность утвердительного ответа здесь задана. Как я уже отмечал, литература в точно такой же мере ставит вопросы об основаниях человеческого существования, как и философия, поскольку обе в равной степени имеют когнитивный характер и антропологическую направленность. Не будет излишней натяжкой утверждать, что поэзия, как специфическая форма литературы, помимо всего прочего, характеризуется возможностью передачи максимума информации в ограниченном объективными и субъективными параметрами объеме. На мой взгляд, именно поэтому единственно возможный способ существования философии в поэзии и, при ближайшем рассмотрении, именно в лирической поэзии – это подобное вопрошание о предельном основании человеческого бытия, базирующееся на таком уровне конкретности, когда таковой вопрос становится условием целокупности мира для индивидуального «Я». То есть даже если поднимаемый вопрос актуален только здесь и сейчас, только для этого конкретного «Я», он, тем не менее, носит всеобъемлющий характер, так или иначе трансформируясь для «Я» в шекспировский (или гамлетовский) вопрос… Стало быть, дело за относительно малым – увидеть то основание, с которым самоотождествляется лирический герой стихотворения… Поэт как его автор… Читатель, в конце концов. То есть прочитать этот «основной вопрос философской лирики». Понятное дело, что характер и самый смысл подобного вопроса будет различен для разных читателей. Но вместе с тем, поскольку поэзия становится Поэзией лишь тогда, когда она «вечна и всечеловечна», то несомненно и то, что найдутся, по меньшей мере, два человека, которые будут воспринимать стихотворение близким друг для друга образом. Коль скоро мне удалось в какой-то мере проследить взаимосвязь философии и поэзии, будет логичным перейти к философской лирике, опровергая таким определением мою исходную посылку, изложенную во введении. В этом отношении весьма любопытным и примечательным показалось мне уже упомянутое мною ранее стихотворение А.Гришаева «Хорс». Далее я попробую в меру своего понимания разобраться в той философии, воплощением которой выступает главный лирический герой оного полковник Хорс, но прежде, как обещал, приведу полный текст стихотворения: «Хорс» На землю лёг скрипучий мороз, Тьма опрокинула ковш в лицо. Спит на шинели полковник Хорс, И в выражении сжатого рта Проглядывает тонкая пустота. На пальце тускло блестит кольцо. В соседнем окопе лежит солдат, Осколком порванная щека. Он чистил каску два дня назад, И улыбался весёлый рот. Шея прострелена. Тих и мёртв. Звездочка падает свысока. Вставай, Хорс. Встань и иди. Птица ночная ведёт крылом. В этом кромешном, как ночь, пути Каждый из нас вполовину свят. Но не оглядывайся назад: Всё случившееся – потом. Будет тот бой. Будет первый крик. Будет горячая смерть в руках. Порванный строй, шальное «пли!», Клочья, летящие в синеве, В дуле – вопрос, а в глазах – ответ. Это всё будет. Иди пока. Что мне сказать? Роковое «да» - На отворённый в груди вопрос? Тихо ступает во тьме солдат. Каска начищенная горит. Птица бесшумно над ним летит. Следуй к началу, полковник Хорс. Всё обращается. Жизнь и смерть. В зёрнышко складывается война, Падает под ноги. Не разглядеть. Кто-то невидимый машет рукой. Следует в полном составе строй, В угольном небе луна видна... В тёплой кровати ребёнок лежит, Ему поправляет простынку мать. В этой истории некуда жить. Свечку задуй и глаза закрой. Спи, мой малыш, будет бог с тобой: В вечности некогда умирать. © Листиков, 2006 II. Догматы идеи и ересь вопроса. «В моей молодости вопрос о смысле жизни подменялся поисками цели. К этому так привыкли, что многие и сейчас не видят различия между смыслом и целью.» Надежда Мандельштам 1. Выше я говорил уже о том, что поэзия тогда метафизична, когда ставит вопрос об основании бытия индивида в лице лирического героя. Меня здесь интересует характер того предельного вопрошания, который находит свое выражение в «Хорсе». Как мне представляется, внутреннее философское ядро стихотворения в некоторой его части составляет, выражаясь словами из эпиграфа, проблема различения истинного и ложного смысла жизни или проблема различения непреходящих человеческих, гуманистических ценностей и некоей «отчужденной» (в терминах К.Маркса) цели жизни, которая определяется чаще всего какими-то идеологическими установками и доктринами. Недавно на одном круглом столе литературоведом и доктором филологических наук О.Ю.Юрьевой (стенографию этого круглого стола можно увидеть по этой ссылке: http://www.mineralov.ru/kruglst1.htm) было сказано: «Достоевский первым указал на опасность, которую представляет для национального сознания идея. Не раз Достоевский писал в Дневниках, показывал в художественных произведениях, что миром <…> правит идея. <…> Но особенную опасность Достоевский-мыслитель усматривал в том, что в русском национальном сознании, склонном к полярным проявлениям, к фанатизму, к крайностям, идеи сыграют самую трагическую роль, а многие из них обретут прямо противоположный характер…» Можно по-разному интерпретировать позицию Достоевского с точки зрения сегодняшнего дня, но меня в данном случае интересуют два момента: во-первых, речь идет о власти идеи, доктрины, и, во-вторых, о том, что эти вопросы поднимают в том числе и русские писатели и поэты. Давайте для начала вспомним: «И идут без имени святого Все двенадцать – вдаль. Ко всему готовы, Ничего не жаль…» (А. Блок, «Двенадцать»). И зададимся вопросом: а как это пресловутые «двенадцать» у Блока идут неведомо куда, да еще и без веры? Думаю, читатель согласится, что целенаправленное сознательное действие должно быть чем-то подкреплено, должно базироваться на каком-то убеждении. Наверное, красноармейцы Блока идут так, потому что ведомы некоей идеей. Впереди – недостижимый идеал или же недостижимый враг (по поводу интерпретации образа Христа в поэме Блока критики расходятся во мнениях), но здесь это и не столь важно; важно, что она, эта цель, есть и ясно различима; и все, что нужно «авангарду революции» в поэме – это «держать революцьонный шаг» и «глядеть в оба». Здесь перед нами действие, определяемое не собственной, быть может, выстраданной в течение долгих и мучительных внутренних поисков системой нравственных принципов героев, а навязанной сверху идеологией, которая не допускает отклонения от заданной схемы путем сомнения или вопроса. Потому, кстати, и действие, а не поступок. Сравните: « ...Доктрина исключает сомнение. Сомнение – открытый вопрос, доктрина – вопрос закрытый, решенный. Оттого всякая доктрина исключительна и неуступчива...» (А.И.Герцен, «Былое и думы»). Вопрос как логическое следствие сомнения всегда предполагает выбор, отклонение. Но для того, чтобы осуществить выбор, мало иметь представление о возможных альтернативах. Нужно еще и осознавать себя как выбирающее «я». Блок, как исключительно чуткий к правде человеческого существования художник, не мог не коснуться этой проблемы. Один из героев, Петька, становится объектом авторского вопроса в этом отношении. Но для Блока, в общем-то, было достаточно того самого легкого решения, каковое и демонстрирует нам красноармеец Петька. Почему? Потому, скорее всего, что в то время иной способ решения был невозможен, был бы не соответствующим духу эпохи. И совершенно логично и естественно поэтому, что стóит перед кем-то из героев появиться хотя бы призраку вопроса, как он оказывается на краю гибели личности, но одновременно и на краю выпадения из-под власти идеи, что едва не случилось с Петькой. Также естественно то, что идея, как отчужденная личность, этому противодействует. Лишь на краткий миг довелось герою поэмы задуматься о смерти бывшей любовницы Катьки от его руки, о смысле и значении содеянного, как его тут же одернули, вернули в строй, ошаблонили догматическими установками. Власть идеи не дозволяет останавливаться, оборачиваться, не может допустить хотя бы на миг, чтобы проклятый вопрос воплотился в форму, иначе он уничтожит того, к кому обращен, освободив его от диктата идеи. На этом Блок как исследователь души человеческой, остановился, по крайней мере, в поэме. Можем ли остановиться сегодня мы? Думаю, сегодня мы поставим такой вопрос – человеки ли они, те, кто признал над собой власть доктрины? Можно ли утверждать, что они находятся на истинно человеческом основании своего бытия, действуют в силу своей «человечности»? Блок, на мой взгляд, ответа не дает… 2. Но идем дальше. Разве не так же обстоит дело и с полковником Хорсом? Действительно, вспомним такую строфу: «Вставай, Хорс. Встань и иди. Птица ночная ведёт крылом. В этом кромешном, как ночь, пути Каждый из нас вполовину свят. Но не оглядывайся назад: Всё случившееся – потом.» Полковник Хорс – носитель идеи, а это означает, что он не сомневается в своем праве вести за собой на смерть (вспомните убитого солдата, рядом с которым спокойно спит на шинели Хорс). Контраст спокойного сна полковника Хорса и сна-смерти солдата потрясает. Оба молчат, по молчание их – разное. Разное потому, что один нашел все ответы, а другому эти ответы просто не нужны за отсутствием вопросов. Хорс не забивает ими себе голову, поскольку на них уже ответили за него. И до поры до времени убитый солдат даже фактом своей смерти не может поставить перед ним вопрос о ценности бытия. По сути дела, находясь во власти идеи, Хорс не воспринимает солдата как живое существо. Больше того, представляется, что в аспекте идеи солдат для носителя оной вообще не имеет онтологического статуса. Какие уж тут вопросы, откуда взяться пресловутому познанию, если объект познания не существует для рефлексии… Впрочем, как и субъект. Не до того пока Хорсу, да и если бы вопрос был поставлен – на него у полковника не было бы иного ответа, кроме диктата идеи! И вот здесь мы подходим к философии истории отдельного человека. Раз нет онтологии, нет познания – то откуда взяться истории? До появления вопроса как такового, на который герой должен дать ответ, исходя из своей самости, человек (в данном случае полковник Хорс) – существо предысторическое. И даже если он оказывается участником некоего общего исторического процесса, его нельзя рассматривать как субъекта последнего, поскольку самый исторический процесс отчужден от него. Дело полковника – не говорить, а выполнять приказ, повеление идеи. Полковник и сам не задает вопросов, и ответов не может дать, и мы ясно это видим по таким строкам: «В выражении сжатого рта Проглядывает тонкая пустота…». Пустота как отсутствие рефлексии – вот тот признак, который отличает предысторического человека от исторического, при условии, что оба взяты в своей деятельности. Так мы уже подходим к осознанию одного из выводов: идеология не может дать ответ на вопрос о смысле жизни, потому что она – пустота, в ней ничего нет, во всяком случае, нет ничего такого, на чем можно было бы утвердить какой-то человеческий смысл. Нет основания для бытия человека… Представляется верным, что эту пустоту смысла, тщательно маскируемую идеологией, можно обнаружить только одним единственным способом – поставив вопрос как таковой. Для идеи, доктрины, идеологии такой вопрос – смертельный яд. Вспомним у Блока: «Стоит буржуй, как пес голодный, Стоит безмолвный как вопрос…». И дальше, в конце поэмы: «Так идут державным шагом, Позади голодный пес…» Не случайно поэтом проведено такое символическое отождествление: буржуй (враг в широком смысле) – пес – вопрос. Что сделает голодный пес, увидев упавшего, ослабевшего от внутренней борьбы носителя идеологии? Правильно, вцепится ему в глотку, перегрызет ее, прервав никчемную жизнь. Но пес – он же и вопрос, и вопрос сам по себе, как сомнение в идее – убийственно опасен для того героя, который не имеет основания для оправдания целесообразности своего бытия или не способен его отыскать. Если продолжать рассуждение дальше, то чем страшно убийство? Оно страшно тем, что влечет за собой вопрос о праве лишать жизни кого бы то ни было. До тех пор, пока герой не усомнился в этом своем праве, он «не оглядывается назад». «Двенадцать» Блока не оглянулись… 3. Я думаю, не подлежит сомнению тот факт, что есть и те, кто никогда не усомнится в идее, в своем «праве», сколько бы ни ставили перед ними вопросов о ценности жизни им подобных. Может ли литература на этом остановиться? Может ли художник, писатель отбросить эту неразрешенную проблему, если от ее решения зависит оправдание человечества? Думается, что нет. Значит, вопрос должен быть поставлен по-другому, значит, нужно ставить вопрос о ценности жизни самого героя. Причем условия постановки задачи должны быть существенно изменены, если мы хотим сделать шаг вперед. Коль скоро мы выяснили, что герой может не быть субъектом собственной, человеческой истории, даже будучи участником общего исторического процесса, коль скоро самый исторический процесс как отчужденный от отдельной личности результат бытия общества становится враждебным человеческой природе, то, быть может, нужно ставить человека не в условия реальной (для лирического героя) истории? Похожий эксперимент проводили братья Стругацкие в своей повести «Парень из преисподней». Вымышленный мир, в котором воплощены все необходимые требования и условия моделирования, позволяет нам глубже проникнуть в суть поставленного вопроса. Давайте вспомним некоторые факты из повести. Бойцовый Кот, солдат элитного корпуса Алайского дома по имени Гаг, помещен в идеальные условия для психологического эксперимента. Спасенный из самого преддверия смерти, из пекла адской войны землянами-наблюдателями, он оказывается изолированным от своего прежнего общества, окружения… От прежней отчужденной от его личности истории. Перед ним ставится главный вопрос – вопрос о смысле его жизни… Не как носителя идеи, инструмента ее диалектики (Гегель, да! Подчас даже такие системы могут быть интерпретированы самым неожиданным и пагубным для человека образом). Мы помним, что красноармейцы Блока ответить на него в общечеловеческом смысле не смогли. Как мы понимаем после прочтения повести, Гагу удалось продвинуться дальше в процессе вопрошания и поисках основания. Но не все так просто. С одной стороны, Корней, один из основных героев повести Стругацких, сумел заставить Бойцового Кота, идеального убийцу, задумываться, ставить вопросы. Немаловажная деталь – это удалось сделать только при том условии, что Гаг знал о своей практически свершившейся гибели. По сути дела, перед нами одно из возможных проявлений знаменитого макаренковского «взрыва», когда личность ставится в условия, невыносимые для прежней ее структуры. Далее возможны либо полный распад личности, либо коренная перестройка оной. Но! – весь процесс «обращения» героя, в нашем случае, Гага к своей «человечности» происходил рациональным путем, путем воспитания. В таком случае, можно ли утверждать, что итог нравственного воспитания Гага определен? Нет, конечно. Он научился задумываться, научился ставить вопросы, но итог – каким станет Гаг – мы уже не узнаем. Для Стругацких важен был сам факт возможности обнаружения личностью своей человеческой самости. Вероятно, для Стругацких, а вернее, для эпохи, которой они принадлежали и в рамках которой творили, этот ответ был достаточным. Но философия, в общем-то, на этом не замыкается и не заканчивается. Она вообще вряд ли когда-либо закончится. Следующий каверзный вопрос можно сформулировать так: какова же природа найденной «самости»? Что делает ее общечеловеческой? В чем, если хотите, заключается возможность преодоления отчуждения истории общества от истории личности? 4. Андрей Гришаев обращается уже к поискам ответов на эти новые вопросы. Ему мало тех оправданий человечества, которые были найдены его предшественниками. Следовательно, нужно по новой ставить эксперимент, изменять условия. Как и Стругацкие, поэт ставит своего героя в условия экзистенциального эксперимента, в условия «пограничного состояния». Разница в том, что у героя нет будущего (по крайней мере, в формальном смысле) для реализации нового содержания. На сей раз эксперимент диктует неизбежность завершения пути героя, ибо как иначе мы сумеем проследить процесс до конечной актуализации? Требуется достичь некоего результата «обращения», художнику важно увидеть ту человеческую суть, каковой она становится, найдя ответ на вопрос о своем основании, утвердившись в качестве вопрошающего субъекта, став, наконец, «самой собой». Каков он – Хорс, спрашивающий о смысле бытия? Итак, для того, чтобы герой стихотворения, полковник Хорс, утвердил новый смысл жизни, он должен пройти через завершение смертью. В стихотворении это происходит, когда он гибнет, оказываясь на месте всех тех, кого он обрекал на гибель своим «шальным «пли!»: Будет тот бой. Будет первый крик. Будет горячая смерть в руках. Порванный строй, шальное «пли!», Клочья, летящие в синеве, В дуле – вопрос, а в глазах – ответ. Это всё будет. Иди пока. И именно здесь и сейчас начинается его «обращение», его мучительные поиски (вместе с автором) ответа на вдруг, в одно мгновение, ставший космическим вопрос. Поиски эти занимают всего лишь мгновение – но мгновение, ставшее вечностью. Тем самым достигается необычайная интенсивность, и вместе с тем бесценность переживаний, рефлексии героя, поскольку он «выдернут» из общей истории, но его личная история еще и пока не завершена. (А в скобках для лирического героя – возможно, что и не завершающейся в перспективе вообще. Но к пониманию этого ему еще нужно прийти). Что же осталось после гибели? Наверное, осталось то естество человеческое, которое и можно назвать изначальным, которое, по сути, осуществило начало истории (любой – и общественной, и личностной), и оно же ее завершает. Вспомните сцену ранения Андрея Болконского в романе «Война и мир» - Л.Н.Толстой отчасти коснулся этого процесса. И он, и Хорс вместе с автором следуют «к началу» – к истокам своего естества («Следуй к началу, полковник Хорс»). Вместе с тем гибель Хорса – необратима. Его шанс только в одном – в вечном торжестве жизни, в ее повторяющейся цикличности «зерно – рождение – колос – гибель – зерно». Но прежде чем эта цикличность жизни вступит в свои права, полковник должен «отмотать» свою жизнь назад, как кинопленку, ибо только так он сможет оценить содеянное, «отделить зерна от плевел». И – вот оно, обратное движение кадра: Всё обращается. Жизнь и смерть. В зёрнышко складывается война, Падает под ноги. Не разглядеть. Кто-то невидимый машет рукой. Следует в полном составе строй, В угольном небе луна видна... И вот уже строй погибших бойцов – опять цел и «куда-то идет», и вот уже «кто-то машет рукой», и вот уже – ребенок («В тёплой кровати ребёнок лежит…» - начало следующей строфы)… Позволю себе процитировать: «И длится бесконечно смерть и жизнь, Затем, что жизни есть росток и в смерти.» (Ф.Эррера, «Горю, от пламени не тает лед», пер. М.Талова) Эти строки, принадлежащие классику испанской поэзии, как нельзя более точно отражают найденную истину. Только поняв свою вечность, полковник Хорс смог ответить на вопрос о смысле собственного бытия. Только сейчас он познал истинную ценность жизни, только сейчас он стал Человеком, а не полковником. Прежде всего для себя самого. Как мне кажется, одной из найденных истин и для полковника Хорса, и для автора в этом стихотворении в процессе их исследовании основ души человеческой стало то, что в вечности жизни нет и не должно быть места для смерти, причиняемой другими людьми: Спи, мой малыш, будет бог с тобой: В вечности некогда умирать. Другими словами, человек предназначен для вечности. Посему и деяния его должны быть, во-первых, обусловлены ею, исходить из нее, а, во-вторых, заканчиваться в ней же, находить в вечности свое предельное воплощение. В этом высказывании и заключается, на мой взгляд, один из основных пафосов стихотворения Андрея Гришаева. Встает вопрос: а что обеспечивает упомянутую вечность? Что является носителем этого свойства в человеке? Мне представляется, что напрашивающимся ответом будет такое понятие, как «душа». Именно обладание человеком души является залогом его реализации в вечности. Закончу я высказыванием Иоганна Вольфганга Гёте: «Величие человека заключается в том, что он – единственное из всех творений, способное превратить мгновение в вечность.» Возможности же у человека поистине безграничны. На этом позволю себе прерваться, ибо дальнейшее рассуждение – удел других исследователей.
|
|