Литературный портал "Что хочет автор" на www.litkonkurs.ru, e-mail: izdat@rzn.ru Проект: Новые произведения

Автор: даниэльНоминация: Детективы и мистика

ГРАДУСНИК МУЖЕСТВА - Отрывки из романа ПОПРОШАЙКА ЛЮБВИ. ИД РЕТРО,СПБ 2006

      ПОПРОШАЙКА ЛЮБВИ. Духовно-фантастическ­ий­ детектив в двух томах. 568 стр. ИД РЕТРО,СПБ 2006
   
   ГРАДУСНИК МУЖЕСТВА
   ( Воспоминания после жизни)
   Отрывки из романа ПОПРОШАЙКА ЛЮБВИ
   ====================­====================­===­
   
   Краткое содержание романа.
   
   Главная героиня этого духовно-фантастическ­ого­ детектива, действие которого разворачивается параллельно и в прошлом, и в будущем - в XII веке и в 2013 году, взглянувшая в лицо смерти, возвращается в жизнь.Спасенная с помощью чудодейственного этреума, Вера должна понять, почему она видит сны о чужих жизнях. Ей предстоит заново узнать себя. Справиться с ужасами собственной памяти. Отыскать в лабиринтах времени правду об одной любви, увидеть в осколках разных судеб свою собственную.Вере предоставляется редкостная возможность проверить свою догадку о "невидимой-но-сущест­вующей"­ связи между ее новыми странными знакомыми и персонажами свершившейся средневековой драмы, среди которых - роковой мужчина из первого сна героини после ее возвращения в жизнь.Стечения обстоятельств и неслучайные совпадения наяву и в странных сновидениях помогают Вере распутать давно затянутые узлы обмана и ошибок на нитях судьбы загадочной озаренной Кларины. А все началось со сверки четверостишия из рукописей исчезнувшей Попрошайки любви со стихотворением снящейся Вере черноволосой красавицы, казненной девять веков назад... За каждым неожиданным поворотом истории главная героиня натыкается на самые невероятные открытия в "науке о душе". В ее руки попадает и ключ от бессмертия. В ее власти - устранить "искусственную вечность", грозящую человечеству. Как и найти мужество заглянуть в зеркало своей души. Мужество жить, не боясь смерти, потому что на свете есть Любовь. А с ней - надежда на то, что нам дан шанс переиграть собственные судьбы под другими именами в другом сценарии, ибо "Бог верит в человека даже тогда, когда человек не верит в Бога".
   
   ====================­===============­
   
   Отрывок I
   ПЯТЬ ЗМЕЁВ
   
   — Я видела в лесу пять змеёв! – бросилась я в колени отцу со
   слезами. — Честное слово!
   — Кого?! — переспросила мать, не оборачиваясь .
   — Пять змеёв, я видела... — тараторила я.
   — Сколько?! — прервала меня бабушка.
   — ...Пять змеёв, — захлебывалась я от страха.
   — Не гнусавь! — И не змеёв, а змей, – перебил меня отец
   и резко поднялся со стула. — Она сочиняет на ходу! – повторил он и взялся за пряжку ремня.
   
   Колотить меня вдруг перестало. И мой первый в жизни испуг
   сменился удивлением. – Я стояла в центре нашей веранды в окружении пятерых
   взрослых, застыв от ужаса: никто из них мне не верил!
   Отец что-то шепнул матери и обнял ее за талию.
   — Может, не надо? — донесся до меня ее тихий голос, слившийся с потрескиванием масла на сковородке. В воздухе стоял сильный запах жареного лука и грибов. Я оглянулась в сторону моей няни:
   — Милые вы мои, ведь несмышленая... — ее дрожащий голос осекся.
   Отец решительно направился ко мне через всю веранду: он еще никогда не казался таким большим и сильным. Ко мне вернулся дар речи, и неслушавшиеся меня губы старались улыбнуться: «Па-а-апочка, я больше-е не бу-у-д-д -у вы-ы-ходи-и-ть за-а кали-и-тку одна-а...», — подвывала я, задыхаясь, — теперь уже от радостного нетерпения. «Мой папа ничего но боится: сейчас мы вместе пойдем с ним в лес, и он расправится с ужасными пятью змейми, — змеями», — поправила я сама себя уже вслух, и протянула обе руки кверху — к папе. Он одним махом поднял меня, и на мгновенье я ощутила знакомый, пугающе приятный аромат, тут же ускользнувший в запах «Беломора».
   Комната перевернулась вверх ногами, и перед глазами возникли отцовские ботинки без шнурков. Превозмогая резь в глазах, я пыталась разглядеть стоптанные башмаки под стулом в углу. Они шаркнули по полу и зашагали прочь, оказавшись ногами моей бабушки. Над ними донесся ее голос:
   — Нет, надо сеткой высечь, а не ремнем, и пять раз — за каждого змея, чтоб не выдумывала больше.
   — Нет, нет. Четыре, — деловито торопилась мать, — ведь одного-то, по крайней мере, она видела.
   — А остальные ей померещились с перепугу-то, — услышала я голос няни.
   — А, может, это были змеята в гнезде, будущие? — успокоил меня звонкий и спокойный голос Ангелины — моей тети и маминой сестры, которую я звала всегда по имени, как и подруг по яслям. Когда Ангелина была рядом, ничего дурного или несправедливого произойти не могло.
   
   Уже догадавшись, что я лежу кверху попой поперек жестких колен отца, я боялась только одного: вдруг слова моей тети спасут меня слишком поздно, и отец успеет стянуть с меня штаны, и все, особенно муж Женя моей лучезарной Ангелины, увидят мою голую... Додумать я не успела.
   Первый удар, обжегший мои голые ягодицы, я не услышала из-за хлопнувшей одновременно со свистом ремня в воздухе дверью. Закусив нижнюю губу, я открыла глаза. В проеме стеклянных ромбиков двери на крыльце я увидела удаляющиеся новые ботинки моего дяди. Моя благодарность и уважение к нему зародились в тот момент и сохранились на всю жизнь — на много лет и после смерти нашей молодой Ангелины. Дав себе слово не проронить ни звука и не заплакать, я еще крепче ухватила зубами нижнюю губу... Я насчитала еще четыре удара после хлопка двери и открыла глаза. И... не увидела нигде на полу веранды белых искрящихся лакированных туфель — ног Ангелины.
   «Неужели?..» — снова не успела додумать я, как последний — шестой — обрушившийся на меня удар и слова отца — «А это на будущее»— застали меня врасплох. Нижняя губа предательски вырвалась из моих редких молочных зубов и издала новый для меня звук «Аммм!». Нечто среднее между «ай» и «мама!». На середине удара, вернее эха от него, потрясшего все тело, мне все же удалось снова закусить непослушную мокрую от крови губу и не дать ей договорить «ама».
   Кстати, «ам» вовсе и не был новым, изобретенным мною звуком. Его произносили каждый раз, держа меня за обе щеки, — чтоб я не выплюнула набитую в рот кашу, которую я стойко не желала глотать, несмотря на бесчисленные «ам» мамы и бабушки. Силы воли у меня обычно хватало не больше чем на пять «амов», так как мой постоянный, измотавший всех насморк — по рассказам кормившей меня бабушки, — не позволял мне дышать через нос.
   Никто из взрослых и не подозревал, что количество «амов» имело прямое отношение к количеству красных полос на моих ягодицах после той знаменитой первой порки, во время которой я убедилась, что мужество мое можно измерить и что равно оно пяти, а сила воли — это ловкость закусывать нижнюю губу и не дать ей вырваться, чтобы не произнести ни звука.
   В мужестве в тот год я упражнялась все лето. Мои стоические пять «амов» окончательно извели бабушку, занятую дачниками. Когда я расшибла себе левый висок, ударившись об угол скамейки, она пожаловалась родителям, что ей за мной не уследить. Окончательно бабушка сдалась после того, как меня доставили в местную больницу с необычным диагнозом: «села на пень». Дерево было спилено неровно, и острые зазубрины яростно впились в мои уже настрадавшиеся в то лето ягодицы. Бабушка позвонила маме в город и сообщила две новости. Первая, что я села на пень, но моя невинность, по заключению областного врача, не пострадала. Вторая, что меня срочно следует «снять с ее шеи» и определить в круглосуточный летний детский сад через дорогу от дачи.
   «Сама себя высекла», — строго сказала мать, когда я, вися на калитке детского сада, стала громко ныть, будучи не в силах бороться с горечью первого расставания. Меня покинули против моей воли.
   Высокие фигуры родителей исчезли за поворотом. Я осталась совершенно одна.
   Все еще всхлипывая, но уже тише — только для самой себя я успокоила себя тем, что здесь не будет ни «амов», ни капроновой сетки из-под картошки, заменявшей отцовский ремень. Видимо, ремни деда бабушка не хранила после его смерти. Не будет и крапивы, заменявшей сетку, если та была занята картошкой.
   «Не будет здесь и няни», — подумала я и почувствовала странную резь в горле. Я закусила губу. Не успев досчитать и до четырех своих обычных «мужественных пяти», я почувствовала во рту не сладковатый знакомый привкус крови из истязаемой губы, а соленый и горький. Слезы текли по щекам, попадали в рот и точно собирались в горле, где защемила моя тоска по няне.
   Я огляделась — вокруг не было ни души. Только лес за калиткой и пустая поляна с качелями и песочницей позади меня. Я выпустила губу на волю и стала громко всхлипывать, не закрывая глаз. На всякий случай: вдруг кто-нибудь услышит? Боль из горла поползла вниз и исчезла в животе.
   Мне вдруг почудилась мама, выглянувшая из-за кустов за поворотом дороги, но только на миг. Потому что в тот момент меня потрясло новое открытие: оказалось, что когда мужества хватает меньше чем «до пяти обычных», то, заплакав, можно перехитрить боль и утопить ее в животе. Но только если вокруг никого нет и плакать можно вслух.
   «Значит, хныкать можно только когда я одна, — а при всех нужно закусывать губу и считать... до пяти, — объяснила я себе на будущее и дала клятву, что —«когда вырасту, научусь считать до ста».
   И тут меня осенила догадка: «Мне сейчас — пять лет, и я могу досчитать мужество до пяти. Каждый год я буду прибавлять мужество на один и стану очень сильной. Интересно: знает ли об этом моя бабушка? И до скольки считает мой папа? И вообще все взрослые? И все ли они знают, что надо считать мужество при всех и тогда можно продержаться и не дрогнуть. — Не показать свою слабость. И никто не заметит, что на самом деле очень больно. А может, не все взрослые «считают»? Вот няня, например, наверняка не считает». При мысли о няне боль спохватилась и поползла из живота к горлу. «Надо научить ее считать хотя бы до трех», — пообещала я себе вспомнив, что глаза няни всегда становились влажными, когда она меня обнимала.
   Я решила отвлечь себя от одиночества этой игрой в мужество и стала вспоминать всех знакомых взрослых: «Интересно, до скольки сумела досчитать моя солнечная Ангелина, перед тем как одновременно с первым ударом ремня хлопнула за ней и за «мужем Женей» дверь?» Я задумалась. «Змеёв было пять. Ударов тоже. Лет мне пять. И мужества моего тоже пять. И начну его прибавлять на один в каждый день рожденья», — снова поклялась я себе торжественно, потеряв на ходу мелькнувшую догадку о неслучайности совпадений на много лет вперед.
   
   
   Я сползла с калитки и присела на корточки. Прутиком начертила длинную линию и разметила на ней цифры от одного до десяти. Рядом написала имена взрослых родственников, начиная с няни. Напротив каждого имени я ставила цифру мужества.
   Против няниного имени долго не знала что поставить. Отец хотя и научил меня уже считать до десяти и рисовать градусники на песке, про ноль еще не говорил. После многих исправлений на песке около имени няни образовалась ямка, и я бы еще долго мучилась, если бы на мой чертеж не упала тень, а прямо перед носом не остановились бы белые лакированные туфли. На секунду я обрадовалась, вспомнив искрящиеся туфли Ангелины, которые всегда точно так же поблескивали на солнце, когда мы с ней пололи грядки с клубникой. Резиновые сапоги в огород надевать она отказывалась, несмотря на угрозы бабушки, что еще раз импортные туфли ей дарить никто не собирается. «Приедет ли Ангелина ко мне в родительский день через неделю? Как жаль, что я так и не успела расставить всех моих взрослых в линеечку», — с грустью подумала я и задрала голову. Меня ослепило солнцем, и я зажмурилась.
   — Ты что же тут делаешь одна? — раздался незнакомый звонкий голос над туфлями.
   Я открыла глаза и, привыкнув к солнцу, увидела очки в обрамлении желтой косынки. Снизу от очков была улыбка.
   У меня мелькнула шальная мысль проверить мое новое открытие, и я спросила «улыбку в косынке»: — А вы до скольки можете считать? Больше чем до пяти? — спросила я.
   Улыбка весело рассмеялась.
   — Конечно, могу! А ты?
   Я смутилась.
   — Пока только до пяти, — врать мне ей почему-то не хотелось. И тут же прибавила: — А вот через год я смогу сосчитать до шести, еще через год — до семи... ой, а сколько вам лет?
   — Мне? Двадцать пять, а тебе?
   — Значит, вы можете досчитать до двадцати пяти! Ничего себе: сколько у вас мужества! — не ответила я на ее вопрос.
   Улыбка села передо мной на корточки. Я с любопытством заглянула ей в очки. Позади полупрозрачных стекол на меня смотрели в упор раскосые зеленые глаза. «Как у Ангелины, только меньше», — обрадовалась я и вспомнила с досадой, что так и не поставила мою светящуюся тетю на песочный градусник мужества.
   — Откуда ты знаешь это слово — «мужество»? Ведь оно только для взрослых. Ты знаешь что оно значит? — очень серьезно спросила Улыбка.
   — Знаю и давно, — похвасталась я. Мне ужасно захотелось ей понравиться, как и моей тете. Мне нравилось нравиться Ангелине больше, чем всем остальным.
   — Как давно? — ничуть не удивившись, спросила Улыбка.
   — Со дня, когда уснул мой дедушка, — тогда моего мужества было только три, но я еще об этом не догадывалась.
   — Еще? — удивилась наконец Улыбка.
   — Да. Еще. Я тогда не умела считать, да и не нужно было: меня тогда еще не били по... — я осеклась.
   — Не били? — Улыбка сняла очки и взяла меня рукой за подбородок.
   Боль из живота вдруг опять прыгнула в горло, и я принялась считать до пяти. Удалось: я загнала ее на место — в живот, и соврала:
   — Я сказала: не были...
   Я знала, что говорить правду про ремень и сетку другим взрослым нельзя. Однажды меня высекли за то, что я объяснила одной бабушкиной дачнице, что крапива растет для того, чтобы ею наказывали по голой попе плохих девочек, когда картошка еще не вся съедена. Глупая дачница обвинила бабушку при всех, что она закармливает меня картошкой. И мне опять «досталось» в тот вечер «за вранье». Высекли сеткой — картошка в тот день как раз кончилась.
   Улыбка больше не улыбалась. Я виновато посмотрела на нее. У нее в глазах стояли слезы. Я с облегчением вздохнула: «Она тоже мне один раз уже соврала. Ее мужество меньше чем на десять», — сосчитала я, точно не зная, на сколько двадцать пять больше, чем десять. Не буду ей врать, — пообещала я себе строго, — сосчитаю до шести, но не буду». Я смело посмотрела Улыбке в глаза и улыбнулась.
   — А что это такое — мужество? — поинтересовалась она, торопливо надев очки.
   — Это то, что надо иметь, чтобы за него держаться, когда нельзя плакать на людях, но когда очень хочется, потому что больно в горле или на попе, — выпалила я.
   Зеленые глаза позади очков стали круглыми и очень большими — почти как у мамы. Улыбка, казалось, застыла, а я вспомнила, что точно так же потеряла дар речи, когда догадалась, что про «пять змеёв» мне не поверили. Мне стало ее жалко и я решила ей помочь :
   — Когда мой дедушка лег спать в гроб, моя мама — тогда ее мужество я еще считать не умела — стала рыдать на груди дедушки, который от этого не проснулся. Моя бабушка ей тогда сказала: «Держись, имей мужество, не плачь на людях, — смотри, как крепко держится твоя младшая сестра, — не плачет на людях. Не плачь при ребенке». Ребенок — это я, а сестра мамы — моя лучезарная тетя Ангелина.
   Улыбка качнула головой:
   — Ну, теперь мне все ясно. А почему она — лучезарная, твоя тетя?
   Я смутилась, но, мужественно досчитав до пяти, призналась:
   — Это секрет, но я вам скажу, так как один раз я вам уже соврала.
   Она снова понимающе кивнула.
   — Я никому ничего не скажу.
   — Я как-то притворилась в машине, что сплю, и подслушивала. А мой дядя, который появился после того, как дедушка начал спать в гробу, сказал моей тете в машине: «Какая ты у меня лучезарная». Мне так понравилось это слово. Оно очень похоже на мою Ангелину.
   — Чем же оно на нее похоже?
   — Оно очень солнечное и долгое. Оно длиннее, чем его буквы. Длиннее, чем десять. Ангелина — тоже бесконечная и светится. У нее даже туфли блестят, и она очень стройная и тоненькая, «прозрачная и призрачная», как говорит ее муж Женя. — Я перешла на шепот. — И еще мне часто кажется, когда горит ночник, что она не кончается там, где она кончается. Вокруг нее как тень. Только не серая, как у всех взрослых, а белая. Светящаяся.
   — Лучезарная тень? — подсказала мне Улыбка, так сильно улыбаясь, что я успела рассмотреть: у нее тоже нет зуба сбоку. Как и у меня. Она мне понравилась еще больше.
   — Ангелина — это твоя родная тетя? А еще у тебя кто-нибудь есть, у кого тень тоже светится?
   — Да, моя очень добрая старенькая няня. Только мужества у нее меньше, чем один, в отличие от Ангелины. — Она сразу же плачет, не досчитав и до одного. Но она в школе не училась и считать не умеет. А вы на самом деле до скольки считаете?
   — То есть сколько у меня мужества? — сразу поняла меня Улыбка.
   Я ликовала: «Значит, я правильно догадалась, и мужество взрослые считают!»
   — Больше, чем десять? — нетерпелось мне услышать.
   — Гораздо меньше, чем полагается в мои двадцать пять. И гораздо меньше, чем у твоей тети Ангелины.
   Это было мое второе в жизни разочарование после «пяти змеёв»:
   — Как?! Значит, мужества не прибавляется «на один» каждый год — и я не смогу досчитать до десяти, прикусив губу, когда на людях хочется плакать, но надо держаться? — Я чуть не разревелась от досады, что, оказывается, у взрослых все устроено вовсе не так, как я придумала.
   — У кого как: у кого прибавляется, а у кого и убавляется, — грустно сказала Улыбка скорее самой себе, чем мне, и сняла платок. Длинные волосы рассыпались ей на плечи и оказались тоже светло-желтыми.
   — Значит, если взрослым одинаково лет, а мужество у них разное? — окончательно сбитая с толку, пытала я загрустившую Улыбку.
   — Да, очень разное, — сказала она застенчиво и принялась разглядывать мой «градусник мужества» на песке. Я заметила, что она сидит рядом со мной на песке, подстелив свой платок под светло-зеленое платье.
   — А какое самое большое мужество после десяти? — заглянула я ей в веснушки.
   — Оно беспредельно.
   — А сколько это?
   Веснушки наклонились к моему градуснику и ткнули в десять:
   — Это у тебя шкала взрослых? — прочла она «бабушка» рядом с отметкой «десять». — Значит, твоя бабушка никогда не плачет? А няня? Почему не цифра, а ямка?
   — Ее я сама начну учить считать и держаться за мужество, — гордо заявила я. — Она чуть что — в слезы. Особенно, когда меня жалеет. Ее я буду учить считать с одного.
   — С нуля, — поправила меня Улыбка.
   — С чего?
   — Ты не знаешь про ноль? — удивилась она. — Я тебе сейчас все объясню.
   У меня захватило дух:
   — Это что — секрет?
   — Нет, это еще меньше, чем один. Это ничего. Ты знаешь что такое «ничего»?
   — Да, — серьезно, как и Улыбка, сказала я. — Это когда не нужна крапива, потому что его («ничего») нет в сетке. — И пояснила: то есть это то, чего нет в сетке, когда не нужна крапива.
   Улыбка пристально на меня посмотрела. Потом она перевела взгляд на мою шкалу, как она почему-то назвала мой песочный градусник, и неожиданно спросила:
   — Чем тебя секли — крапивой или сеткой, в которой было «ничего», когда ты первый раз сосчитала свое мужество до пяти, держась за него, чтобы не заплакать на глазах у всех взрослых: у своей жалостливой няни, строгой бабушки и волшебной Ангелины, когда тебе было пять лет? Это было совсем недавно? Да? И неужели никто за тебя не заступился, даже мама?!
   Я остолбенела: «Как же это Улыбка догадалась обо всем и про всех?!»
   В горле у меня так сдавило, что губу защемить не удалось. Я тщетно пыталась поймать ее зубами, чтобы начать считать и не разреветься. Но губы онемели и не слушались. Тогда я схватилась за запасное мужество: стала загибать пальцы на правой руке по одному и считать про себя «один», «два»...
   Мне удалось не всхлипнуть, и я попробовала не дышать «до пяти». Я умудрилась не издать ни звука, но слезы уже предательски жгли обкусанную губу.
   Улыбка «с мужеством меньше двадцати пяти» притянула меня к себе, — очень осторожно, чтобы не стереть на песке мой «термометр», как называла градусник няни бабушка.
   — А ты поплачь, поплачь, — сказала она мне ласковым голосом моей няни. — И я окончательно запуталась в этой загадочной Улыбке, которая знала не только про ноль в сетке, но к тому же самое главное и про меня, и про мою чудесную Ангелину, и про няню. И еще она знала, что бабушка у меня строгая. Но самое невероятное — Улыбка была похожа и на мою лучезарную тетю, и на добрую мою няню с «мужеством в ноль», а глазами напоминала печальную маму.
   Уткнувшись в ее ароматные золотые волосы, я тихо всхлипывала. Она молчала и, раскачиваясь вместе со мной, поглаживала меня по волосам.
   Мне вспомнились ласковые руки мамы, гладящие меня по голове после порки из-за «пяти змеёв». И звук перелистываемых мамою страниц книги с огромной змеей, обвитой вокруг палки, на обложке. Я закрыла тогда глаза, чтобы не видеть это ядовитое напоминание о причине порки.
   (Точно такой же странный символ медицинской науки, по настоянию бабушки, вырезали на плите у подножия могилы Ангелины годами спустя: она, как и мама, была врачом. А около гранитного памятника мама моя посадила тоненькую березку. Она прижилась, и мама ее всегда поглаживала и шептала ей о самом трудном в ее душе. Она была старше своей единственной сестренки на десять лет и любила ее на пятнадцать лет дольше, чем меня. Когда мама лишилась Ангелины, она перестала «чувствовать чувства». И, как однажды призналась мне, лишь помнила об их присутствии...)
   Я прижалась теснее к Улыбке. Мне показалось, что знаю ее очень давно, еще даже до порки из-за змеёв. Боль лениво расползалась по всему телу и спряталась снова в животе.
   Улыбка осторожно разогнула по одному мои сжатые пальцы правой руки. Потом она так же разжала мой левый кулак и рассмеялась:
   — Смотри, мой маленький герой, ты только что смогла досчитать до десяти, перед тем как расплакаться от боли, когда можно не бояться никого вокруг. Видишь, оказывается у тебя мужества вдвое больше, чем полагается на твои пять лет. И тебе не надо ждать до десяти лет, чтобы дорастить мужество свое до десяти.
   «Жаль, что пальцев у меня только десять, а то бы я ей показалась еще храбрее», — мелькнула у меня в голове беспокойная мысль, что я ей не понравлюсь.
   Улыбка долго рассматривала мою ладонь и наконец ткнула пальцем в самый ее центр:
   — Смотри, какая у тебя необыкновенная ладошка: две разные линии — ума и сердца — слились в одну длинную. Значит, ты думаешь сердцем. — Она серьезно заглянула мне в глаза. — А так бывает редко, только у самых отважных и мудрых.
   — А у вас тоже так? — я взяла ее за левую руку.
   Она повернула ее ладонью вверх и провела пальцем по зигзагу в центре ладони между двумя короткими параллельными линиями.
   — Говорят, это знак трудного пути к самому себе: душа и ум ссорятся, а в сердце путаница...
   Я ее заверила, что тоже путаюсь в себе постоянно, и она снова повеселела.
   — За что тебя наказали тогда? — спросила Улыбка, наклонившись над моим рисунком на песке.
   — За то, что заслужила, — повторила я слова мамы. — Никто, кроме Ангелины, мне тогда не поверил. А она одна догадалась. Она все видела на расстоянии и знала правду. И защищала ее тогда. «Стояла за правду», — как сказал «муж Женя».
   Улыбка внимательно разглядывала градусник на песке:
   — Посмотри на свою шкалу: я не вижу имени твоей тети. И знаешь, давай начертим новою шкалу и поставим тебя рядом с «десятью», а няню твою напротив «нуля» не будем ставить. Ладно?
   Я полностью доверилась Улыбке и начертила новый градусник. Над первой черточкой Улыбка нарисовала кружок.
   — Ноль! — догадалась я.
   Она чмокнула меня в лоб и дала мне прутик.
   — Поставь десять сама. А завтра я тебя научу считать дальше.
   Я нарисовала десять на конце и рассмеялась. Оказывается ноль я уже знала, просто не замечала его в цифре десять!
   Улыбка взяла палочку из моих рук и продолжила линию на земле до самого забора, пока та не уперлась в крохотную елочку у калитки.
   — Мужество равняется бесконечности? Да? Надо поставить спящую восьмерку! — догадалась я и обрадовалась, что теперь все уже пониманию. Я вывела на песке знак бесконечности, как учил отец, и ткнула пальцем в горизонтальную восьмерку, надеясь еще больше удивить Улыбку.
   Она снова присела рядом со мной на корточки и взяла мои руки в свои:
   — Ты очень умная и мужественная девочка, как и моя дочурка, — медленно сказала она, взяв мои руки в свои, и вдруг расплакалась.
   Я растерялась.
   — Вот видишь, мое мужество меньше, чем твое: я не успела досчитать даже до двух, вспомнив мою дочурку, которая год назад стала спать в гробу, как и твой дедушка.
   — Не плачьте, Улыбка, — громко сказала я заботливым тоном моей няни. У доброй воспитательницы все еще катились слезы из-под очков. — Скажите, лучше, куда мы с вами поставим мою Ангелину на этой «клаше»?
   Шкале, а не клаше, — поправила она меня и, к моей радости, снова улыбнулась. — Самое большое мужество — это не бояться правды, а не своей боли или слабости, мой маленький герой. Твоя тетя тебя защищала, потому что верила: ты говорила правду. Понимаешь? Кстати, ты мне так и не сказала: за что же тебя наказали.
   — За пять змеёв, то есть змеев, — призналась я
   — А мне «змеёв» даже больше нравится. Особенно, когда их целых пять. Ведь их было пять, да?
   — Там в траве было пять яиц, я хорошо сосчитала, — сказала я правду.
   — А может, они были птичьи, а не змеиные?
   — Нет, точно змеиные. — Одно яйцо было разбито, и около него извивался малюсенький змеёк...
   — Змееныш, — сказала она и заключила: — Ты просто видела то, что еще не случилось. Ведь остальные четыре яйца превратятся в «змеёв» позже. Ты говорила правду, и твою храбрую тетю Ангелину, которая тебя пыталась защитить, мы поставим на шкалу почти рядом с калиткой...
   
   
   Много лет спустя, когда Ангелины уже не было в живых, я вернулась вместе с Колей и Ромочкой на то место, где мы с Улыбкой размечали наш градусник мужества. Калитка была уже другая, но на прежнем месте.
   «Оказывается, Улыбка тоже тогда увидела будущее», — подумала я четыре месяца назад, стоя рядом с забором детского сада и объясняя Ромочке, что «на этом месте» я когда-то была такая же маленькая, как он. Вспомнивсвою добрую воспитательницу и первый день в садике, я нагнулась и провела на земле длинную черту — от того забора, где давно-давно было выведено «Ангелина», до самого леса через проселочную дорогу. Там, где линия уперлась в срубленный березовый пень, я начертила две заглавные буквы — через черточку: «Т» и «А». «Т» — для тети, и «А», — конечно, для Ангелины.
   Обе лучезарные, Ангелина и Улыбка одновременно стояли перед глазами, поблескивая на солнце белыми лакированными туфлями. «И это — не совпадение», — я пыталась сосредоточиться на ускользающих догадках и воспоминаниях. Сынишка тянул меня за руку и просился обратно на веранду с «ломбиками», где нас ждал Николай, перегревшийся в то утро на солнце. Возвращаясь на дачу, еле поспевая за своим расторопным малышом, я вспомнила, что так и не призналась тогда Улыбке в том, что вместо «шкала» нарочно сказала «клаша». Чтобы ее рассмешить и она перестала плакать. Мне так хотелось, чтобы «Улыбка улыбнулась...
   Жаль, что я тогда не вспомнила, как именно звали мою солнечную воспитательницу, которая в наш первый день знакомства объяснила мне и про ноль, и про мужество. А позже не только научила меня считать до двадцати пяти, но и открыла мне секрет, что случайными совпадения кажутся только тем, кто не умеет видеть то, что еще не случилось....
   
   
   Отрывок II.
   КАКТУС И ГЛАДИОЛУС
   
   Черновиков романа, стертого с компьютерных дисков я в комнате Кларины не обнаружила. Единственным доказательством, что этот роман существовал, было несколько страниц, найденных мною среди рукописей в папке «Воспоминания после смерти». Они были написанны от руки и прикреплены скрепкой к стихотворению «Казус». На оборотной странице со стихотворением было напечатано оглавление романа с названиями глав. Тот, кто позаботился о полном уничтожении других страниц, видимо, либо не знал, либо забыл об этих случайно уцелевших. Текст, приводимый далее, как я полагаю, — два единственных уцелевших отрывка из уничтоженного романа Кларины.
   
   «...На протяжении долгих лет, он носил в себе две трудных любви. Он охранял их от мира и еще более самоотверженно друг от друга. Когда одна брала верх и была готова подмять под себя другую, превратив ее в бывшую, он мужественно бросался на ее защиту, не щадя ни собственного сознания, ни перетрудившегося сердца. Он жил долго и привык к мысли, что так будет продолжаться, но мысль о погибших кактусе и гладиолусе, поселившихся в одном горшке на балконе, не давала ему покоя.
   Ему не нравился конец этого шуточного стихотворения, написанного Клариной уже много лет назад. Он беспокоился, что сердце его окажется в итоге пустым, как тот цветочный горшок, в котором погибли оба — и кактус, и гладиолус. Он сочувствовал тому, кто каждый день должен был выбирать, как надо поливать — ради кактуса или ради гладиолуса? Раз в пять дней — иль в день раз пять?
   Рассадить два растения, разумеется, никто не догадался.
   «Что делать, если живем мы однажды? — рассуждал он, — а для двух отдельных любовей, сосуществующих в одном сердце по воле судьбы, надо прожить дважды. И я вовсе не виноват, что не смог ни прожить дважды, ни умертвить собственными руками одну из своих любовей. Что выбрать: кактус, служивший долго, и выживший даже без заботы хозяина, без воды, или новый расцветший гладиолус, требующий столько воды и каждодневного ухода? Но ни его верная и любимая жена, ни внедрившаяся в его сердце беспокойная Кларина не предлагали ему сделать выбор. Они лишь периодически смирялись с существованием друг друга в его жизни, уставая протестовать, осознавая, что дополняли одна другую. Со временем даже научились уважать и ценить друг друга за общее качество — за абсолютную необходимость их существования для него.
   Он же долго так мучился, рвался из стороны в сторону, пока, утомленный иными препятствиями судьбы, наконец решил больше не решать. А когда он перестал этим заниматься, устав за многие годы ограждать обе свои любви, и оставил их на произвол своего сознания, оказалось, что обе они когда-то уже погибли — одна превратившись в долг, другая в вину...
   
   ... Он стоял перед зеркалом, напряженно вглядываясь в пустоту внутри себя. Она сияла ярким блеском черного льда из глубины его темных глаз. Он когда-то видел этот — похожий издали на мрамор — черный лед. Он напрягал память: где именно он его видел? Вспомнил даже прикосновение его к своей ладони и, успокоив себя мыслью, что, видимо, это воспоминание из сна, принялся разглядывать свои новые морщины.
   Он захлебнулся тоской о собственной молодости, вспомнив строку из стихов его женщины о его глазах: «Как оникс — в оправе жемчуга, как ночь — от снегов белизны».
   «Я контрастный и вовсе не прекрасен! Как хорошо знала она меня! Лучше, чем я сам, — признался он зеркалу. — Но в отличие от меня самого умудрилась меня полюбить, чего я сам так и не достиг, увы, обладая теми же знаниями о себе», — он снова сморщился, вспомнив, что от каждой усмешки над собой его любовь к Кларине таяла, и, спохватившись, по привычке бросился ей — его беззащитной любви — на помощь.
   Он пытался разоблачить Кларину, снова вспыхнувшую перед глазами в виде белоснежного ангела, идущего по воде. Он пытался снять с нее так не идущие ей крылья, которые шумели в такт ее неслышных шагов. Он старался не видеть ее теперь всезнающей улыбки. Он не смел посмотреть ей в глаза, — не хотел увидеть в них ни ее любви, ни ее отсутствия. Ему даже померещилось, что Кларина несет что-то ему в руках с неба. Обладая изощренным воображением, дразнившим его этой ужасной карикатурой на одну из тех, кого он любил так долго, он догадался, что в руках Кларина несет не иначе, как собственное сердце.
   Он по привычке бросился защищать ее образ от насмешки собственного сознания, посягнувшего варварски исказить самую суть его Кларины, поддавшись настоянию перезревшей в нем вины. Он бросился на сражение с собственным воображением, стал снимать с видения прозрачные ангельские одеяния, чтобы сделать Кларину земной. Заторопился вспоминать ее стоны любовной неги, запах ее кожи, обожженной солнцем в горах Испании, где им было так незабываемо хорошо.
   Но крылья по-прежнему шумели на ветру, несмотря на его усилия.
   Он полез в воду, дождался, пока Кларина приблизится, не касаясь поверхности воды, и обнял ее ноги, но схватил ладонями воздух. Она прошла сквозь него, не заметив, словно он тоже был призрак — плод чьего-то больного воображения. И он испугался, что ему привиделось будущее, когда он тоже уже умер. Он спохватился и метнулся на берег, едва успев выбраться из каменеющей на глазах воды.
   Оглянувшись на Кларину, увидел ее по-прежнему скользящей по воде в ее волшебных балетных пуантах, но уже без одежд. Кожа ее просвечивала, и он передернулся, ужаснувшись изысканному коварству своего мозга. На месте грудей у прозрачной Кларины билось два сердца. Он схватился за собственное, догадавшись, что одно из них было его, и вздрогнул от прикосновения ко льду. Отдернув руку от груди, обнаружил, что по ней течет черная вода, — вода из черного льда, растаявшего от тепла его ладони.
   Он снова поискал глазами прозрачную Кларину над водой. Вода замерзла, превратившись в черный лед. Он проводил взглядом удаляющиеся следы. Они серебрились на солнце. Он посмотрел в странную застывшую черно-белую даль, в которой исчезала его прозрачная обнаженная Кларина, уносившая оба их сердца.
   «Она вернулась за тем, что принадлежало ей, за моим сердцем», — пояснил он свой кошмар сам себе и сморщился от боли в груди.
   Он уселся в кресле поудобней и открыл глаза. Снова заглянув в черный лед своих глаз в трюмо, заметил, что морщин стало еще больше. Но теперь он уже не расстраивался из-за этого. Он давно устал защищать и образы любивших его двух женщин, и свое право не стареть, как все.
   Снова прижал руку к сердцу, вспомнив о пустом цветочном горшке из стихотворения Кларины — «Казус», который он часто читал. Это было его единственным спасением от ее укоризненно-ангельск­ого­ образа. Читая «Казус», он неизменно вспоминал ее смех, — она смеялась не останавливаясь, порой до икоты. И смущалась от неожиданности.
   Гладиолус расцвел много лет назад, когда он приехал в Испанию фотографировать молодую Кларину для рекламы старинных ожерелий. Белый гладиолус расцвел через день после желтой розы, распустившейся на том же балконе в горах Андалузии, где его ждала Кларина. На ее балконе. Он вспомнил, как Кларина радовалась розе, одинокой на пожухшем кустике в цветочном горшке. Она уверяла его, что роза расцвела накануне в честь его приезда .
   Он вспомнил, что о судьбе гладиолуса узнал из стихов, так как уехал через несколько дней, как обычно, пробыв не полных две недели. «Вечно что-то происходило в жизни, — пробормотал он виновато зеркалу, — не хватало времени остаться с ней подольше». — Он сморщился, проследив, как каждая морщина состарилась на десяток лет вперед, на которые он не рассчитывал, и снова изменил позу в кресле. Сердце стихло и перестало болеть. Он отложил коробку нитроглицерина и придвинул к себе стакан с коньяком.
   «За твое здоровье, Кларина, моя ты женщина!» — громко сказал он, впервые не защитив ее образ от нападок собственного сарказма. А желать здоровья мертвым — нехорошо, вспомнил он, пьянея, а значит, она живая, так как я не нехороший все же человек, — вяло заключил он и усмехнулся: «Железная логика для профессионального философа». За любовь, Кларина, слышишь, женщина ты моя, не надевай больше эти крылья, а то я ... За нашу с тобой, за нее… За то, что у меня болело твое сердце...»
   Он пил медленно, не как раньше, в молодости — лихо и залпом, так же медленно, как читал «Казус», растягивая каждую строку, чтобы слышать ее смех из прошлого подольше:
   На балконе вышел казус:
   Гладиолус — рядом кактус.
   Все бы было хорошо,
   Если б солнце не взошло —
   Да в одном горшке зерно.
   Мне бы было все равно, —
   Но однажды, летним днем
   Гладиолус вдруг расцвел
   Прямо рядом за окном
   Вслед за утренним дождем.
   Мне бы было все равно, —
   Но решение мое —
   Гладиолус воду пьет,
   Кактус от воды гниет.
   Все бы было ничего,
   Если солнце бы не жгло,
   Гладиолус воду ждет —
   Кактус от воды умрет,
   Поливать — не поливать?
   Раз в пять дней —
   Иль в день раз пять?
   Гладиолус — чтобы жил,
   Или кактус — чтобы сгнил?
   Я стою над ними с лейкой,
   Над судьбой смеюсь, злодейкой.
   Кактус долго мне служил,
   Гладиолус так раним,
   Все бы было хорошо,
   Но мне вовсе не смешно.
   Высох алый гладиолус,
   Для меня большая новость:
   Не жалела я воды,
   Не ждала я сей беды.
   Может, кактус пил всю воду,
   Или все из-за погоды?
   Видно, кактус перепил —
   Через день он тоже сгнил,
   На балконе за окном.
   Мне бы было все равно,
   Все бы было хорошо,
   Но стоит пустой горшок;
   И остался лишь стишок...
   5 июля, 1998 г.
   
   На этом рукописный текст Кларины обрывался. «Он» ни разу не был назван по имени, словно писала она только для себя. В той же папке я нашла второй отрывок из уничтоженного романа Кларины....

Дата публикации:27.09.2006 17:45