Ностальгия, - и, ж. (книжн.). Тоска по родине. (Из словаря русского языка.) Человек в сером, изношенном сюртуке вяло осмотрелся по сторонам. Кровать, пружинящая, и сводящая его с ума вот уже несколько лет к ряду, стояла на своем прежнем месте, подперев собою стены в углу. Часы, тяжелые и громадные, все так же отстукивают бой, на все той же стене. Были времена, когда человек был рад этим часам, но они уже прошли. Кукушка, служившая единственным, постоянным, посетителем этого скромного жилища свое уже отжила, и покинула человека так же как покинули и все перед ней. А покинуло человека уйма народу. Стол, стул и шкаф – и они на своих постоянных местах. В этой коморке никогда ничего не изменится. Глубокий вдох вышел изнутри хозяина коморки, и повлек за собой отчаянный приступ кашля. Сперва пытающийся с ним бороться человек держал спину прямо, изо всех сил упираясь гнущему к полу приступа. Во рту начал появляться привкус крови, крови нездоровой, отравленной уже давно еще с «тех времен». Вкус ее металлический, оседающий на зубах, обволакивающий всю глотку, и сама кровь, рвавшаяся наружу сквозь упрямо стиснутые губы, не доставлял человеку проблем. Нет, кровь во рту человек уже не мог назвать проблемой, так же как и она уже, не была той самой проблемой. Теперь она была обыденным явлением. Человек в серой шинели слишком долго хворал, болезнью этой, что бы обращать внимание на такую чепуху, как эта. Несносным в болезни этой для него было нечто иное. Режущая боль в животе. Казалось что все его нутро, рвется или быть может, режется, на части. Вот с этой болью смириться было невозможно, слишком несносною была она. И он хотел кричать, выть как волки, воющие от боли и потерь. Но он не мог. Открыть рот, значит открыть для крови, накопившейся во рту, прямую дорогу к единственной шинели. А кровь не смывается – эту истину человек познал еще в юношестве. Так человек и стоял, гордо держа спину, прямой как доска, и не менее гордо стиснув губы. Но сквозь них уже просачивались, алые, ручейки, тонкие как нити, которыми человек сам себе латает одежду и обувь, и чужие всему здешнему, как и все внутри этого человека. Еще с темницы, он сражался с этой хворью. И во времена юношества болезни, человек справлялся с ее приступами. Так же как он справлялся с нею «в те годы» когда врачи были около него постоянно, составляя неотъемлемые его атрибуты, такие же, как и папаха с шаблей. А время шло и менялось, исчезли врачи, исчезла папаха с шаблей. Болезнь окрепла, и была готова к ударам более решительным, чем ранее. И здесь в городе, о котором ходило много легенд, разрушившихся в глазах человека, с первым взглядом на город, болезнь принялась всерьез за человека в серой шинели. Здесь она терзала его уже несколько лет к ряду, ломая все более и более человека изнутри. Ломала по иному, не так как пытались сломить человека испытания, как тогда казалось пострашнее, она ломала его изнутри, зародившись там, в виде червоточины. Много раз человек в серой шинели, выходил на путь войны, смело, глядя в глаза болезни, но теперь он все чаще и чаще проигрывал эту войну взглядов, не говоря уже о самой битве. Боль внутри, сломила его, и человек упал на деревянный пол свой коморки, отчаянно рыча, сквозь окровавленные зубы. Ему хотелось исчезнуть, испариться, провалиться под землю, растаять как снег на полях его родины. Но мысли все о капитуляции пред болезнью, были лишенными смысла, так как болезнь не приняла бы белого флага от него. Ей именно и нужны были его муки. Человек в серой шинели, скорчившись на деревянном полу, обхватив свои колени тощими руками, отчаянно катался из стороны, в сторону путаясь в полах своей шинели и в мыслях своих. Пот крупными, красными градинами выступил на его лице и шее. Мысли окончательно скатывались к прошлому. Человек знал о боли шедшей вровень с прошлым, и пытался всячески удержать мысли и сознание от падения в холодную бездну прошлого. Но все было бесполезно, мысли летели вниз, и им не было за что уцепиться в своем быстром падении. Холодна бездна прошлого, приняла человека в серой шинели к себе, вместе со всеми его мыслями, за исключением одной. Мысль о том, что никак нельзя позволить себе, или болезни, испачкать единственную шинель, осталась в настоящем. Все остальное, как уже и было, впрочем, сказано, рухнуло в бездну. Тьма, обволакивающая зрение, вяжущая по рукам и ногам. И окошко, с решетками, изредка отворявшееся с той стороны, единственный квадрат света во всей его темнице. Сырые стены, из которых, если припасть к ним ухом, слышны стоны. Чьи, это стоны? Тех, кто по ту сторону, или тех, кто уже по иной мир с тобой. Пол холодный, каменный, а в том месте, куда падает свет, из зарешеченного окна, покрытый красной краской. Быть может то не краска? А быть может, там и вовсе, нет даже и света? Сводящая с ума тьма, задает слишком много вопросов. А заточенный, тогда знал слишком мало, что бы дать ответ хотя бы на один. Койка, на нее арестант жаловаться не мог. Ведь именно на ней он молча льет слезы, вспоминая то, что осталось снаружи. В таком окружении жил арестант. Мать будет рыдать. Больнее всех лишений, мысли об ее слезах. Уж в том, что смерть моя послужит ей сильнейшим из ударов, выпавших на долю, без того не светлую, так в этом я не сомневаюсь. Я ее любимый сын, и как тут не крути, на днях меня повесят. И все за что? Идею? Да неужели стоит вешать, врагов царя. Эх, нет несправедливо, все это. Как же так врага царя в петлю, а его самого, царя, врага всего трудящегося народа, за стол. И блюда там стоять, небось – не сало да вареники. Ну, нет, пусть все вернулось бы назад, ничего бы в жизни своей жалкой ни на йоту бы не поменял. И на виселицу бы вновь пошел. Вот только матушку уж сильно жалко… С такими мыслями он засыпал, слезы сменялись гневом, а гнев еще горче сменялся слезами. И узник чувствовал, старуху в черном, блуждавшую где-то рядом. Смерть он мог почувствовать, но видеть он ее пока не мог. Как он не мог увидеть ничего, кроме света, в изредка отворявшемся окне. Да и свет, радости не предавал. Глаза, измученные мраком непролазным, слишком привыкали к нему. Для глаз измученных, тот свет в окне, был теперь диким, не привычным, причиняющим боль. Заслоняя свет руками, закованными в цепи, арестант, всей душой желал больше никогда не видеть свет. А когда окошко, с глухим стуком закрывалось, также страстно, всей душой мечтал увидеть его вновь. Так шли месяцы… или может то были дни? Заключенный не знал больше времени, а знал он лишь то что, что-то да отстукивало его последние мгновения в этой жизни, проведенные им в темнице. Минутное просветление посетило человека в серой шинели. Очнулся он во все той же позе, лежа на полу и обхватив, тощими руками, не менее тощие ноги. Голова его была запрокинута сильно назад. Значит мысль, единственная трезвая во всем этом черному бреду, оставалась, также трезва и поныне. Нельзя было окровавить единственную шинель, и он ее не окровавил. Вследствие того, что голова человека была запрокинута назад, поток крови, вырвавшийся на свободу, из растиснутых, в беспамятном облегчении, губ, залил ему все лицо, окрасив в красный цвет. Поэтому когда человек со скрипом в костях, встал с деревянного пола, все что он видел вокруг, было окрашено в красные тона. Нет смысла говорить о том, что видел кругом себя, человек в серой шинели, ведь как уже было сказано: в этой каморке никогда ничего не измениться. Кровь на лице человека почти засохла, исходя из чего, временно бредящий, мог заключить примерно, сколько времени он провел без сознания. Выходило что не так уж и много, иначе кровь бы высохла совсем. Ему требовалось умыться, что он и сделала бы, если бы не пресловутое «если», порой отыгрывающее в судьбах наших решительно не последнюю роль. На полпути к раковине, имевшей скудный вид, соответствуя всему ее окружавшему, в том числе и хозяину ее, на человека в шинели, накатился очередной приступ, только в этот раз без металлического привкуса во рту. В тот миг когда, первые красные градинки, упали с лица на пол, а с шеи потекли за спину, человек со стоном упал на стоящую около раковины кровать. Пружиня на ненавистной ему кровати, человек в серой шинели, опять упал в бездну. Поля простирались далеко в даль. Так далеко, что не один человек, стоя на одном краю, не мог увидать другого. Желтизна их колышущихся стебельков пшеницы, казалось, завораживала каждого, кто проходил мимо. А щебетанье жаворонков летавших над полем, убеждала вас, в том, что стоит таки поддаться чарам окружавшим вас. Вдоль одного из таких полей и шел недавно освобожденный, новой властью, человек. Одет он был в белую широкую рубаху, немного великоватую ему, и черные рабочие штаны. Ноги человека этого были босы, а на голове красовалась соломенная желтая, как все кругом, шляпа. В зубах был стебелек, то и дело перебиравшийся из одного уголка рта в другой. А собственно сам рот озаряла широкая улыбка. Остановившись и еще раз, глянув в поле, освобожденный, глубоко вздохнул и еще шире улыбнувшись, повалился на спину. Его скрыла полностью высоченная трава, запах которой пленил отпущенного пуще той злосчастной темницы. А перед взором синева неба, да редкие белые пятна облаков, лениво плывших в синеве. Тот свет, виденный изредка сквозь окно темницы, меркнул пред величием этого света, полонившего все кругом. Человек наслаждался всем, окружавшим его. Он не хотел вставать, и спустя минут десять, дремота дополнила его состояние блаженства. Разбужен же человек был, шагами, доносившимися до него с левой стороны. Пробужденный человек в траве, повнимательнее прислушавшись к шагам, и заметив, что те совсем не замедлились, поравнявшись с ним, решил еще подождать. А когда шаги стали отдаляться, из головы показалась голова. Это, тот, кто еще совсем недавно живший за решеткой, рассматривал спину отдалявшегося от него, широкоплечего хлопца. Сонными глазами, притаившийся в траве человек, узнавал того, кто от него отдалялся. А по истечению минуты, он и вовсе не сомневался в своей правоте. От него отдалялся тот с кем он плечом к плечу, до заключения нес тяжелое бремя анархиста. И едва последние сомнения его оставили, как он, вскочив, заорал во все горло: - Стоять, боятысь!!! Но вот эффект, на прошедшего мимо человека, слова эти произвели прямо противоположный ожидаемому. Тот едва услыхав голос за своей спиной, что есть силы, бросился наутек, свернув с дороги в поле. Пораженный кричавший еще долго, наблюдая, как змейка в поле все удлиняется и удлиняется, стоял и не знал, что ему делать теперь. То ли сеяться, то ли плакать, но тоже от смеха. Понаблюдав еще, и убедившись что змейка заползла так далеко, что теперь ее не разглядеть, бывший узник вымолвил себе под нос. - Ай да Мыкола. Ну чорт. Человек в серой шинели, открыл глаза. - Ай да Мыкола. Ну чорт. – слабым голосом выдохнул человек, после чего огляделся по сторонам, и опять провалился в бездну. Тачанки, все как одна, смотрели стволами на восток, туда, откуда должен появиться враг. На каждой из них сидело по два бравых махновца. А за тачанками, располагалось все оставшееся добровольное войско. Одеты воины были по-разному, кто в рубахах, кто в мундирах, кто в мундирах и папахах. В последней одежде были одеты, в основном, особо приближенные к батьке люди, но попадались и рядовые воины. У каждого в руках было оружие, в этот день с ним проблем не было, и у каждого был красный взгляд. Это кровь прилилась в глаза всех, кто в этот день готов был умереть. Но во всей этом разношерстном войске, пробираясь меж махновцев, можно было встретить два чистых глаза. И всмотревшись в них можно было увидеть многое. Сразу видно было, что глаза эти не человеку вовсе принадлежат. Нет, что-то звериное в них было. Они были похожи на глаза зверя, опасного, загнанного в угол, но каким то образом спасшегося от травли, и теперь пребывающего в постоянной готовности, что бы вновь не попасться в те сети. И крови в них не было. Сегодняшний бой для него был не кровопролитием, как для большинства из всех собравшихся. И не акцией мести, за все те годы проведенные, под гнетом сегодняшних врагов. Сегодняшний бой в глазах его имел вид возвышенный, местами даже одиозный. Сегодняшний бой, победа в котором у центральной фигуры, происходящего, не вызывала тени сомнения, для него был очередной ступенью на круговой лестнице, в башне с именем Анархия. Глаза этого человека, встретившись с вами, вызывали в вас неотвратимое желание, первым отвернуться и бежать, туда, где больше никогда вы не встретили бы эти глаза. Но вместе с тем в них было что-то магическое, и если бы вы вытерпели первый ужас глаз его, то рассмотрели бы ту магию. И раз, увидев, ее вы никогда бы более, не отдалились от этих глаз, скорее предпочтя умереть за них. Каждый, кто вглядывался в эти глаза, видел в них глаза батьки, готового умереть за вас и требовавшего от вас того же. Если иначе, то башня с именем Анархия, просто рухнет. В остальном выглядел этот человек, скажем, прямо, жалко. Бледное, как снег, лицо выдавало склонность к болезням, облепившим его как мошкара. Черные мешки под, этими загадочными, придавало вид лицу мрачноватый. Про телосложение, же ровным счетом сказать нельзя ничего положительного. Плечи узкие, хотя и казавшиеся пошире из-за одетых под пальто многочисленных кофт, казалось никак не могли удержать груз, взгроможденный на них. Тонкие руки, державшие то шаблю то винтовку, двигались как-то отрывисто, без какой либо сглаженности в своих действиях. А ноги, закованные в тяжелые кожаные сапоги, становились, на умытую, за эти годы, кровью, землю, поступью не просто робкой, а скорее даже не решительной. Из-под серой папахи свисали темные волосы, растрепанные не поддававшиеся ни какому облагораживанию. А в наибольший контраст с мифами, родившимися позже, вступал голос. Вырываясь с губ, соседствующих с впавшими щеками, голос его был тихим, даже когда он его повышал, треснутым и дребезжащим. Нередки были случаи когда, во время предбоевого слова, голос его прерывался сильным кашлем, хотя и не таким сильным, как, годами позже, после чего возобновлялся с истеричностью. Каждый, кто видел его, испытывал разочарование. Столь разительным было отличие батьки, о котором ходили слухи по всей земле страждущей, от батьки стоявшим перед ним. Но разочарование проходило, а человек узнавший батьку оставался с ним до конца. Батько Махно, стоял одиночкой среди идейных повстанцев. Как бывало часто, мысли его находились в совершенной отдаленности от мыслей вояк. В отличии от них, он не думал о смерти, не о своей, не о смерти врагов. Думал он чем-то ином. И если бы батька спросили о ходе его мыслей, вероятнее всего он и сам не смог бы дать ответ, на такой вопрос. Один из особо приближенных к батьке, это был тот самый человек, который когда-то, испугавшись раздавшегося за спиной возгласа, бросился наутек через поле, подошел к нему со спины и, похлопав по плечу, проговорил: - Не переживай батько, отобьем ворога. Батьке Махно, что бы взглянуть в лицо подошедшему, пришлось высоко закинуть назад голову, такой значительной была между ними разница в росте. Улыбнувшись, натянуто, он ответил: - Знаю, шо отобьем. О другом переживаю. - Голос батьки был таким же, как всегда, вот только ноты грусти теперь в нем слышались. - Шо Нестор? Шось не так? – Мыкола обеспокоено глядел на своего лидера. - Да переживаю я… - батько намеренно сделал паузу, с целью поиграть на нервах своего одноплеменника. - Да шо ты, Нестор, и вправду? Кажы, чого переживаешь? – пауза. Батько по прежнему молчит. – Ну? – голос Мыколы до краев наполнился тревогой. - Ну да ладно, скажу… - Батько вновь сделал паузу. - Тьфу ты!!! – Мыкола, теперь уже весь красный, громко сплюнул на землю. – Ну?! - Переживаю я, шо як ворогы, он из-за того пагорба появляться, - Батько указал тонкой рукой на холм, лежавший впереди. – так ты й кыныся на утек через поле, як тоди. Потрясенный Мыкола, с минуту стоял неподвижно, после чего еще громче прежнего сплюнул на землю и отдаляясь от батьки, проговорил: - Кажеш йому, кажеш, шо подумав тоди, шо цэ офицерьйо. А йому всэ як горохом об стину. Шо за людына? Мыкола удалился, оставив батьку одного. И оставшись один, Нестор Махно, опять был поглощен одиночеством. Ни все его бравое войско, ни Мыкола, на мгновение поднявший ему настроение, ни дом родной и сейчас такой близкий, не в состоянии были избавить батьку от него. Одиночество это было врожденным, есть малый процент людей рождающихся такими, и если бы оно было болезнью, то называлось бы хроническим. Но одиночество не было болезнью, а если бы и было, все равно не доставила бы ему неприятностей. Нестор Махно любил одиночество. А вот за холмом, откуда началось появляться войско врага, одиночество, судя по всему, не особо любили, и, пытаясь избавиться от него, враги начали приближаться. Батько вскочил на коня и, махнув рукой, дал знак к началу. Лошади бежали на встречу врагу, сильно отличавшемуся как внешне, так и идеологически, испуская из расширенных ноздрей клубы пара, и отбивая копытами бой, который станет похоронным для одной из сторон сегодняшней баталии. А на них, размахивая, кто шаблями, а кто винтовками и пистолетами, провозглашая имя своего лидера, и со свирепствующими глазами, мчатся на встречу неизвестности махновцы. Среди них скачет и сам батько Махно, высоко подпрыгивая в седле и с криком «Вперед!», размахивает шаблей, отблескивавшей под зимним солнцем. Вот они обходят тачанки, заметно уступавшие им в скорости, и выходят на прямую, ведущую к врагу. Махно смотрит вперед, и как ему кажется, даже сквозь разделяющее их с врагом расстояние, он видит глаза каждого в отдельности, и вместе с тем все глаза их разом. И в каждом из них он видит страх, но не перед смертью, а перед ним лично. Все они бояться батька Махно, хоть и призирают, сильнее смерти. Для них воюющих по книгам, он есть воплощением безграмотности войны, и этого они бояться. Они никогда не читали книги «Нестор Махно», но сейчас они прочтут ее экспромтом. Теперь Махно, уже не кажется, что он видит вражеские глаза, теперь он их видит взаправду. Но то, что он видит в реальности, совсем не отличается от картины нарисованной его воображением. Все тот же страх, и все перед тем же. И вот она последняя секунда перед пеклом, пролетающая быстрее любой другой секунды, но все же вмещающая в себя мысль. Что есть анархия? Сейчас их благородие узнает. Первые лязги метала, возвещают, батька о том, что время мыслей осталось позади. Они перешли границу, где есть место мыслям, и вступили во владычество инстинктов и жажды кровопролития. А звуки первых выстрелов, Махно не может сказать, с чьей стороны они раздаются, взрываются в сердце у него бомбой адреналина. Взгляд его обостряется, он видит теперь дальше, но пока все как-то смазано. Крики первых падавших с лошадей, тонут, в криках сидевших в седлах, в новых залпах винтовок и новых лязгах шабль. Махно видит мчавшегося на него. Шабля наготове, но пока не идет в ход. С начала, батько должен знать, кто мчится на него, ведь может быть и так, что приближается свой. Секунда, за ней еще одна, и он видит лицо под носом, у которого усы, опрятные и ухоженные. Нестор взмахивает шаблей, и видит все тот же нос, но разделенный теперь пополам, и усы, теперь орошенные каплями крови. Человек, падает с коня, а конь его уносится вдаль. Шабля Махно теперь имеет вид алый, и, взглянув на нее глаза Нестора, обретают ту четкость, отсутствие которой стесняло его секундой прежде. Сейчас все видно: и первых павших махновцев, добиваемых наступавшими на них лошадьми, и первых павших офицеров, с залитыми кровью орденами. Махно дает команду лошади, и та устремляется вперед. Шабля не сидит в одной руке его, она скачет с руки, на руку разрывая плоть врагов то с левой, то с правой стороны. Батько считает поверженных им, но сбивается после числа тринадцать. Со счета его сбивает гром тачанок, вышедших только сейчас на дистанцию поражения. И все вокруг молкнет перед криком тачанок. Сейчас не слышно ничего, кроме них, да еле-еле доносившихся с желтой земли, стонов изрешеченных. Но вид был прекрасный. Численность войска офицерского уменьшалась, с катастрофической, для них, скоростью. Солдаты белой армии, исчезали так, как исчезают вареники во рту голодного Нестора Махно. И теперь, когда умолкли громыхавшие тачанки, редкие ряды белого войска, не представляли проблем для махновцев. Те, кому не посчастливилось умереть под пулями «Максимок» терзались махновцами, уподобившимися коршунам. Значительно превосходившие количеством, махновцы, разрывали белых на куски, топя тех как котят, в собственной крови. Не так много времени спустя, предводитель анархистов, медленно ходил по красной земле. Взгляд его скользил по мертвым лицам, одни были искаженны болью, другие запечатлели на себе маску, мертвого, спокойствия, а третьи и вовсе скрыли предсмертные эмоции под красной маской крови. У некоторых павших, глаза, были по-прежнему открыты. Мертвые, они смотрели в пустоту. Но у большинства глаза были закрыты. И отличить махновцев от «офицерья», Махно мог только по орденам первых, тусклых в свете заходящего зимнего солнца. Эти награды царских войск, теперь отошли, в неизбежное для них, прошлое, так же как отошла в прошлое и сама царская семья. За Махно, толпились, наступая друг другу на пяты, его махновцы. В глазах у них, горел радостный огонь победы, но лица анархистов, сдерживались от проявления эмоций. Над всеми пока еще висела туча неизвестности, слишком загадочным сейчас был батько, угрожая потушить огонь. Все махновцы, ждали первого проявления эмоций от своего вожака. Но тот все так же, неуклюже переходя от трупа к трупу, изредка подталкивая одного из них, что бы осведомится в смерти того, молчал. Так продолжалось еще минут пятнадцать, до тех пор пока батько, не убедился, что добили каждого. И когда Нестор Махно убедился, он громко, насколько позволял его слабый голос, спросил своих воинов: - Ну шо ребята? Офицеры, як бачымо можуть буты такым ж краснымы, як, и йым ненавысни, большевыкы!!! Все анархисты бросились к батьке, с широкими улыбками на испачканных лицах, и громкими криками, провозглашающими Нестора Махно. Обступив батьку, со всех сторон, к нему начали тянуться руки, и казалось что рук этих тысячи. Каждому что-то да было нужно от Махно. Руки хлопали его по плечам, по спине, трепали ему волосы, сбросив папаху на землю, а были и такие, кто изо всех сил тянул батьку на себя, не желая делить его с остальными. Апогеем этой радости захлестнувшей анархистов, стал, чей то возглас: - Гайда хлопци, батька на гору. Гойдаймо батьку! Руки подняли батьку Махно, над головами верного ему войска, и над телами врагов, павших, но от того не менее ненавистных. Махно, поднимался над землей, силой рук его подбрасывающих, и трупы павших то отдалялись, то приближались, в его глазах. И так продолжалось очень, долго, пока батько их не остановил. Как тих не был голос Нестора Махно, его всегда все слышали, даже в окружении громкого шума, потому как его хотели услышать. Так услышав батькины слова «Досыть хлопци.», анархисты спустили его на землю. - А шо там з пленными? – спросил Махно. - Та нэ густо сьодня батко. Всього пъятнадцять, розстрилять? – Отвечал батьке, один из тех, кто не участвовал, в его чествовании, по той причине, что сторожил раненых махновце и связанных офицеров, лежавших на животах, лицами упираясь в, сырую, землю. Батько обвел взглядом всех, кто ждал его ответа, в том числе и пленных, после чего сказал: - Та не, розстрилюваты не надо. – Батько опять посмотрел по сторонам. – Сначала пойысты трэбы. А потим и розстриляэм. И анархическое войско во главе со своим батькой, направилось в сторону села, туда где много раз уже оседали, и туда где им должны были быть рады. По пути воины обменивались недавними и яркими, только что полученными воспоминаниями, поочередно избивали брошенных в грязь офицеров, и дружно смеялись над их стонами и мольбами о пощаде. Человек в серой шинели, открыл глаза, и сквозь красный туман посмотрел на свою коморку. По прежнему пусто. В этой коморке никогда ничего не изменится. Только боль, становится то нестерпимой, то…еще более, нестерпимой. И вновь этот вкус железа во рту, и все те же капли пота на пылающем лице. Но в целом сейчас человеку в серой шинели полегче. Все оттого, что внутренности перестали рваться. Человек в серой шинели, осторожно, опасаясь разбудить уснувшую внутри него боль, сел на кровать, матрас на которой был насквозь пропитан его потом, и начал снимать единственную шинель. Осторожно вынимая сначала левую, потом правую руку, человек судорожно ждал возобновления боли. Но та решила, отпустить человека, предпочтя напасть как-нибудь потом, застав человека врасплох. Но можно ли было, боли застать врасплох этого человека? Нет. Он слишком долго жил с этой болезнью в себе, и не мог больше воспринимать ее, как что-то неожиданное. Для него она стала как для того бога из мифа, или то был не бог, прочитанного им когда-то, орлом, клюющим его печень. И некуда уйти от боли. С ней приходится жить. Отложив единственную шинель на близстоящий к кровати стул, и вернувшись обратно на пружинящую кровать, человек в серой шинели лег и закрыл глаза. Боль отступила окончательно, человек уснул, мечтая о светлом сне. К кровати восьмилетнего, Нестора, тихо, боясь разбудить сына, подошла его мать. Распотрошенные во сне волосы сына, под лучами проходившего, в окно солнца, казались светлыми как пшеница в поле. Маленький нос Нестора посапывал, а губы легонько шевелились. Что-то снилось мальчику. За окном на подоконнике прыгают воробьи, соперничая друг с другом за крохи хлеба, насыпанные им хозяйкой дома. Отдаленно слышно мычание пасшихся коров, за холмом сразу за домом Нестора. И все это дополняет простой, сельской, уличный шум, который если к нему прислушаться, кажется не таким же и простым. Мерный скрип телеги, кучащейся по дороге возле дома. Сварливые крики гусей, белых как стены дома семьи Михненко. Летний ветер, теплый и несущий в себе ароматы лета. Зеленая трава у дома, и скачущие в ней, и такие же зеленые, кузнечики. Ласточки, свившие гнездо, на крыше доме, их птенцы просящие еды. Для девятилетнего Нестора Михненко, не было ничего приятней в жизни, чем летнее утро в селе Гуляй Поле. Сонные глаза Нестора открываются, и первой он видит мать. Ее уставшие, но добрые глаза, смотрят на сына, а губу складываются в улыбку. Ни одна улыбка на всем земном шаре, никогда не сможет сравниться с улыбкой любящей матери. И Нестор ей отвечает, такой же доброй улыбкой. Сейчас что бы понять друг друга, им не нужно слов, достаточно одних лишь взглядов. Нестор знает, что мать любит его больше чем Карпа и Григория, и больше чем Савку с Емельяном, хотя и братьев Нестора она любит очень сильно, и оттого еще сильнее любит мать. Мать проводит своей морщинистой, уставшей от нечеловеческого труда, ладонью по щеке Нестора, и говорит ему нежно: - Нэстор, хай доля змылуеться на топою. – говорит он, после чего целует сына в щеку. Нестор Михненко закрывает глаза. Он хочет, что бы поцелуй, навсегда остался на его щеке, как нечто вечное, вроде любви к матери. Девятилетний Нестор Михненко, прикасается своей маленькой рукой к месту поцелуя, и в этот момент раздается залп винтовок. Нестор Михненко скоро открывает глаза, и видит перед собой четверых офицеров. Все они стоят в ряд с завязанными глазами. Они стоят у стены дома, такого же белого, как родной дом Нестора. Но все же это не дом семьи Михненко. Позади стоявших офицеров, на белых стенах видны красные потеки крови, и когда Нестор опускает взгляд вниз, то видит, что у ног четырех офицеров, лежат еще десять таких же, но мертвых, пробитых пулями. Нестор поворачивает голову влево и видит четырех человек, знакомых ему. В руках у них винтовки, стволы которых направлены на пленных, и они ждут команды к огню. Нестор смотрит обратно, на офицеров у стены, и дает ожидаемую команду: - По ворогам, усього трудящого народу, вогонь!!! Четыре ствола извергают пламя. Пули вонзаются в плоть, трех офицеров вытесняя жизнь из нее. Падают они тяжело, и Нестор Махно, про себя подмечает, что падают они как мешки с картошкой. Но один офицер стоит по-прежнему на своем месте. Пуля, просвистев в сантиметрах от него, врезалась в белую стену, образовав вокруг себя облачко белой пыли. Офицер оставшийся стоять, видимо поняв, что произошло, падает на колени. С завязанными за спиной руками, лишенный зрения белой тряпкой намотанной ему на голову, он начинает молить о пощаде. Сквозь белую тряпку на глазах офицера, Махно видит слезы текущие толстыми потоками. - Ваше благородие! Нестор Иванович, пощадите, не расстреливайте. Меня ждут…трое, трое деток у меня…ждут отца своего. – Последние слова офицера, были произнесены уже в истерике. Он и сам понимал, что батько Махно, его не пощадит. - По ворогу, усього трудящого народу, вогонь!!! Четыре ствола извергли пламя. Четыре пули вошли в грудь офицера, и тот уже безжизненный упал лицом на мертвую грудь, своего боевого товарища. Человек в серой шинели проснулся от боли внутри себя. Видимо на полусне, очередному приступу таки удалось застать его врасплох. Ухватившись обеими руками за живот, человек в серой шинели, завыл сквозь зубы. Сколько уже мучает его это болезнь? Какое у нее имя? Многие доктора, лечившие Нестора Ивановича Махно, давали ей свои имена. Но, сейчас обхватив себя обеими руками, Нестор думал, что все они ошибались. Болезнь его имеет имя – Ностальгия. |