Отец умер от пневмонии, не дожив и до 40-ка лет. Сказались окопы, переохлаждение, раны. Организм ослаб. Поэтому так и случилось, что хлебнув прохладного кваску из погреба (настоящего, из ржаной муки да с мятою), он начал кашлять. Да с надрывом, до рвоты. Фельдшер сельский прибегал, обстукивал грудь и спину, но так ничего определённого и не разузнал. Лишь неуверенно обронил: похоже на коклюш... Но кашель так и не проходил, мокрота замучила, а продыху от кашля меньше не становилось. Умер тихо, под утро. А в летнее время ночи коротки. Долго Нюра выла у постели мужа. Фельдшер тот, после похорон признался, что лёгкими страдал покойный-то. А лечить все равно нечем. До города б не довезли, да и лошадей свободных в хозяйстве нету. А раз так, то чего его, больного то мучить? И так, бедолага безногий на белом свете мается. У каждого своя правда. Как можно лекаря обвинять, он не всемогущий. Так и овдовела Нюра в свои не полных 30 лет. С десятилетней дочкой на руках она так и продолжала одна -одинёшенька мыкать горе. Вскоре в колхозе построили детский сад. Ладный, да добротный.. Стали набирать людей на работу. Нюра, не долго думая и перешла с коровника туда работать нянечкой. Тут только свет и увидела. Спокойно растила дочь, ходила в школу на родительские собрания, собирала нехитрый стол на их с дочкой именины. Словом, жизнь заиграла новыми красками. И соединять свою судьбу с другим человеком даже и не мыслила. А на ехидные замечания деревенских баб о загубленной одинокой молодости, Нюра лишь отмалчивалась, да тайком вытирала слёзы. После таких разговоров шла на кладбище и там, на могилке мужа, уже вовсю давала волюшку слезам. Странная женская душа. Влюбчива да прилипчива. Молодая вдова давно простила все обиды своему ясну соколу и день за днём оплакивала его безвременный уход. Только лишь дочка и радовала Нюру. Выросла немногословной да трудолюбивой. Хорошей помощницей в деревенском хозяйстве. Ей ничего не стоило взобраться на сараюшку, чтобы починить течь в крыше, вровень с мужиками пойти в поле на покос или запросто выволочь тяжеленный деревянный сундук с тряпьём из избы во двор для просушки жарким летним деньком. -Готово, мать! Можешь забирать свои тряпки! -баском сообщала она матери, деловито потирая крупные натруженные руки. И та принималась хлопотать вокруг дочери да развешивать на натянутые веревки из пеньки одежонку -полушалки да юбки, старомодные платья да кофтёнки, капор*, шаровары*, пошитые из байкового старого одеяльца и ещё детские пальтушки* дочери, вязаные штанишки и прочий скудный послевоенный семейный гардероб. Была тут и пара гимнастерок мужа и его керзачи*. Вот к ним, к солдатским сапогам, было особое отношение. Мать заботливо заворачивала их в старый линялый кусок материи из своего давнишнего приданого да берегла пуще ока. И Валентина частенько видела, как мать прижимает их к уже высохшей старческой груди. А ведь ей, Нюре, не было ещё и 40-ка лет! Но кто сказал, что возраст исчисляется годами? Неправда это. Тебе ровно столько лет, сколько смог сдюжить в этой неравной схватке с жизнью. Сколько скорбей, боли, лиха перенёс, столько тебе и лет. Глядя на наш обездоленный нищий народ, понимаешь, что тут и год за пять засчитывается. Такова она, эта невесёлая штука-жизнь. Вот и Нюра столько горя натерпелась за свой короткий век, что к 40-ка годам стала скорее пересушенным оазисом, нежели пресловутой ягодкой. И та ткань, в которую были заботливо ею завернуты сапоги мужа, изначально предназначалась для скатерти и была приготовлена вместе с нехитрым скарбом ещё Нюриной матушкой. Народ жил скромно, без излишеств. Но трудились все, от мала до велика. У каждого было своё дело, по силам. А уж приданое в те далёкие времена собиралось долгие годы, с рождения дочери. Так постепенно и прибавлялось «добро» в сундуке: то отрез на платье, а то и самотканный рушник* с петушками да курочками по кайме и ещё многое-многое другое, плетёные кружевные подзоры* на кровати, вышитые крестиком и гладью лебеди да котята на наволочки для думок*. Вот так порой вдумаешься и оторопь берёт: когда только успевали женские руки столько дел-то за день наворочать? А делалось это вовсе и не днями, (днём работа в поле), а долгими зимними вечерами. Когда ребёнок ещё качался в люльке, посреди избы под самым потолком. А рядом, в клети, нередко хрюкал поросенок или топал ещё неокрепшими ножками телёнок. В избе сыто витал капустный дух от щей, да греча в чугунке тихонечко попыхивает-томится. В приданое входили и перины с подушками из гусиного пуха, пушинка к пушинке, такие мягкие да пышные, что вздумаешь прилечь в это облако да тут же в нём и утонешь! Однако, в том сундуке с вещами Валентининого было мало. Не любила дочь наряжаться и считала это дурацкой затеей. В её движениях чувствовалась недюжинная и точно не женская сила. Вся она была могучей и широкоплечей, будто из камня вытесана. Угловатая да резкая, с тяжёлой мужской поступью. Однако, голос её хоть и был с хрипотцой, но всё ж выдавал в ней уже намеченное женское обаяние. Учёба ей не очень давалась, но ни она и ни мать особо по этому случаю не переживали. -Была бы шея-хомут завсегда найдётся! -не даром говорится в народе. Так и у Валентины случилось. С подружками в техникум на швею она не поступила. В таком тонком деле усидчивость да терпение нужны, женское прилежание, а откуда они у неё, если всю жизнь делала мужские дела. Ведь ей и в самом деле дрова колоть было сподручнее, чем разглядывать журнал мод да вдевать нитку в иглу. -Ничего, не пропадём! -утешала мать, как могла дочку. -Вон выходи нянечкой на моё место! С горшками-то не мудрено справиться! Валентина молча слушала, но ничего не отвечала матери. Тайком завидовала подружкам, белошвейкам городским. И уже ближе к зиме отправилась в город, всего лишь накануне поставив мать перед фактом. -Утром в город уезжаю, мать. Девчонки мне там работенку подъискали. Жить буду с ними на съёмной квартире! Мать от неожиданности так и застыла со сковородой в руках. -Деньжат на первое время дай! Мать, достала из -под матраса узелок, дрожащими руками отслюнила несколько купюр, молча положила на стол. Дочь без зазрения совести приняла этот вымученный тяжким трудом дар и скупо улыбнулась, правда потом все ж кивнула. А мать всю бессонную долгую ночь так и не сомкнула глаз. Всё думала: как такое возможно? Молча, заранее ничего не сказав, собирается уезжать жить в город? Неужели это она, её Валюша, вот так вот, запросто бросит её одну, в этом пустом холодном доме? Всё вздыхала и вздыхала Нюра о своей горькой участи. Не готово было её материнское сердечко прощаться с кровинушкой своей, ой, не готово! В тяжких раздумьях муторная ночь и прошла. Наступил скупой ноябрьский рассвет. Мать тихонько поднялась, бесшумно оделась и, боясь раньше времени разбудить дочь, принялась растапливать печь да стряпать нехитрый деревенский завтрак -яичницу на сале со шкварками. Через некоторое время сонно потянулась в постели и Валентина, лениво опустив ноги в валенки, села, угрюмо глянула на мать и во взгляде та увидела скупую жалость. Затем, наскоро и молча позавтракав, Валентина без излишних сантиментов, почти на ходу приобняла мать, чуть прижала её седую голову к груди и выскользнула из дому, даже не захлопнув за собой дверь. С улицы потянуло морозцем и тут же отозвалось холодом в сердце. Стоит Нюра, ни жива, ни мертва. Видит- совсем редкие снежинки закружились в воздухе, заметая отпечатки следов от сапог дочери. Постояла мать у распахнутой двери, вытерла слёзы, да и подалась на могилку к мужу, пока зима не перемела все пути - дорожки, чтобы поделиться обидой и горечью, грустной материнской участью. Хорошо, что есть к кому пойти, за жизнь поплакаться. Теперь она осталась одна-одинёшенька на всём белом свете. Чуяло её сердце-вещун, долго она не увидит свою родную кровинку. Закружит город молодую беспутную головушку. Не до матери ей будет. подзор*-рукотворное, плетёное кружевное украшение на кровать; думка*-маленькая декоративная подушка на диван; керзачи* -сапоги мужские; самотканный рушник* -полотенце для вытирания рук; пальтушка* -пальто; капор*-головной убор; шаровары*-штаны |