Псы 10 ноября 1924год. Дмитровский уезд. Город Дмитров. Следственный изолятор при здании ОГПУ. Из допроса Штабс-ротмистра Кудрявцева Михаила Александровича. -« Расскажите, где вы там жили? Общались ли с другими белоэмигрантами из России? - Я жил в городе Акита. Так себе городишко, однако, я видел и хуже. Жил я в маленьком домике с бумажными стенами. Дом принадлежал гейше Хотеру. Полукровка. Отец японец, а мать китаянка. Ни с кем я кроме нее и не общался. Тосковать по Родине в группе даже как-то не прилично, не комильфо одним словом. Впрочем, и с Хотеру я разговаривал в основном, когда был пьян. Мы с ней играли в странную игру, правила которой впрочем, нас двоих вполне устраивали. Она делала вид, что не понимает русского языка, я – японского. - Были ли у вас деньги? Я имею в виду свои личные, а не любовницы. - Несколько золотых десяток я сохранил и в Харбине разбил их на серебряные полтинники. -Это правда, что вы сопровождали Адмирала Колчака в его так называемом «золотом эшелоне»? - Да. В эшелоне было 28 вагонов с золотом и серебром и 12 вагонов, в которых ехали охранники. Иногда эшелон называли «золотым». - Какова судьба золота? -…В ту осень, адмиралу явно не везло. 14 ноября 1919 года, в поезд Колчака врезался литерный состав. Несколько вагонов оказались разбитыми. Золото из них было разграблено. Практически полностью. Ровно через два дня под Новониколаевском, новая напасть: по вине или умыслу сцепщика, от поезда Колчака оторвались 38 вагонов с золотом и охраной. Вагоны едва не рухнули с моста в Обь, но путейцы и солдаты успели вовремя подложить тормозные башмаки под колеса. - Ну, ну…Что дальше? - Дальше? 12 января мы прибыли на станцию Тыреть. Оказалось, что бесследно исчезли 13 ящиков с золотом на сумму 780 тысяч золотых рублей. Куда оно делось – неизвестно. В итоге до Иркутска добрались всего 18 вагонов с золотом и три вагона с серебром. Дальше наши пути с Адмиралом Колчаком разошлись. В море, Александр Васильевич Колчак действительно превосходный военачальник, но на суше, к сожалению, он ориентируется гораздо хуже. Я как-то очень скоро понял, что нам с ним не по пути, и в скором времени я уже был в Харбине. А через месяц уже в Поднебесной. - Почему вы все время смеетесь? Разве мы говорим о смешных вещах? - Вы гражданин чекист так упорно делаете равнодушное выражение своего лица, когда разговор касается золота, что без смеха на вас и не взглянешь. Вам бы следовало поучиться у японских гейш контролировать свои эмоции. Вот у кого каменные лица». *** 18 Сигацу(апрель) 1924 года. Киньё:би (пятница). Город Акита. Япония. …-Ты знаешь Хотэру, может быть это даже хорошо, что ты по-русски почти не говоришь. Твое главное достоинство, девочка моя, это умение слушать. Я не уверен, что ты понимаешь все, что я тебе говорю, но это и не страшно: частенько я говорю такой вздор, что самому за себя делается стыдно. Впрочем, и это вздор! Все вздор! В последние дни я что-то сам себя не узнаю: то пью как почтовый извозчик, а то плачу как гимназистка, потерявшая девственность. Хотя, если честно, то слезы эти, скорее всего обычная похмельная слабость. Да…Ослабел я с тобой, дорогая моя проституточка, пригрелся ровно старый пес у печки в изразцах, размяк, словно раскисшая глина на проселке. Но это все не то, это все мишура какая-то никчемная. Что-то я хотел рассказать тебе, что-то очень важное для меня, но вот что? Из головы вылетело. Ладно. Отбросим пока.…Ты только меня не перебивай, я сегодня пьяный очень, и от того наверно честный. Не перебивай меня, Хотеру, ладно? Я и сам собьюсь на раз. Ты лучше послушай. … Где-то очень и очень далеко отсюда, совсем в другой стране, живет очень красивая девушка. Она чем-то похожа на тебя. У нее точно такие же продолговатые глаза и точно такая же идеально гладкая и смуглая кожа лица. Но на этом, пожалуй, ваши сходства и заканчиваются. Она, она… Знаешь какая она!? Впрочем, иногда мне кажется, что среди ваших пагод из крашенного дерева, среди ваших ваз с золотыми рыбками и миниатюрными деревьями в плошках, я начинаю забывать черты ее лица. В последний раз я видел ее перед самой отправкой на германский фронт. Это был четверг. Да, да. Точно. Четверг. 30 июля, 1914 года. Стараниями Екатеринбургского головы господина Обухова, Александра Евлампиевича, на фронт от города был оснащен целый железнодорожный состав: несколько платформ с зачехленными полковыми орудиями и передвижными полевыми кухнями, две платформы с битюгами для их перевозки, два вагона для лошадей яицкого казачества, мягкий вагон для офицеров и пять теплушек для солдат и казаков. Каждому солдату, включая унтеров и вольноопределяющихся, городская дума выделила тогда табак, сахар, чай, писчую бумагу и портянки с запасом. Площадь перед дворянским собранием сияла огнями. Газовые фонари, включенные на всю мощь, по периметру площади -большие костры на ольховых дровах, а в черном небе сотни китайских бумажных фонарей со свечками внутри. В ту ночь все трактиры в городе водку и пиво подавали бесплатно. Но драк и убийств в Екатеринбурге, зарегистрировано не было. Порядок в городе был, как ни странно образцовый, казалось, что все, от последнего дворника - татарина и до миллионщика Лягутяева, дебошира и задиры, понимали, что Россия впрягается в длинную и тяжелую, ненужную ей войну. Ну а в дворянском собрании был прощальный бал. Вальсы сменяли полонезы, польки переходили в кадрили и так всю ночь. Паркет в дворянском собрании в ту ночь натирали дважды. Под утро, музыкантам разрешили снять парики и сбросить фраки. Жемчужиной этого прощального бала была конечно старшая дочь купца Дубровина, Наденька, того самого купца, что поставлял алкоголь во все крупнейшие города Урала и Сибири. Она была необычайно хороша. Ей было семнадцать, мне – девятнадцать. Я любил ее. Я полюбил ее с первого взгляда. Я, я болван мог часами говорить ей о том, какая она красивая, но ни разу не сумел сказать ей, как я ее люблю. Она же любила моего брата, святошу и студента духовного училища. Ну а тот, любил выпускницу первой Женской Гимназии Екатеринбурга, мадемуазель Ирину Сырченкову, маленькую серенькую мышку, с младенческих ногтей мечтавшую стать матушкой, супругой священника. Такая вот печальная история. Такой вот классический треугольник. Давно закончилась война. Брат мой поступил в Московскую духовную семинарию и даже кажется, закончил ее. В России случился переворот. Потом гражданская, ну а затем, в конце ноября, наше бегство сквозь Сибирь с эшелоном забитым золотом. Потом русский Харбин, и вот я здесь, в этом Богом забытом городишке с дурацким названием Акита. Пью гнусный напиток с не менее похабным названием саке, и живу с гейшей полукровкой Хотэру. Представляю, что бы сказала моя маман…» ...- Oh, Michelle.Vous cohabitez avec une prostituée!? C'est affreux ! C'est tellement inattendu et immoral! (1) ...Et en plus, pourquoi avec une japonaise? Il vous manque des filles russes avec un billet jaune!?(2) -…Прошу прощенья господин штабс-ротмистр, все это, несомненно, очень интересно, но, к сожалению, я не силен во французском языке, да и к тому же наше заведение закрывается. Прошу вас рассчитаться, если это возможно и перейти за столик на открытой террасе. Почтительно, на почти правильном русском языке проговорил небольшой, полный, по европейской моде одетый во все черное японец, владелец небольшого кафе и почтительно положил перед офицером счет. -Что? Вы кто? Вы не Хотэру…Что вам угодно? Высокий, светловолосый, по виду смертельно пьяный штабс-ротмистр в расстегнутом кителе, при двух георгиевских крестах на левой груди, и с тремя нашивками за ранение на левом же рукаве, с трудом приподнялся с циновки и ухватившись за вовремя поданную японцем руку поинтересовался. -А где Хотеру? Куда она подевалась и перед кем, милостивый государь, я тут с час распинался? - Передо мной, господин штабс-ротмистр, передо мной. -Да?…- Протянул удивленно офицер, копаясь в кармане галифе. -Ну, хорошо, голубчик. Возьмите. Надеюсь, вот этот серебряный кружок с профилем Николая Александровича вас устроит? -Более чем господин штабс-ротмистр, более чем. Не желаете ли кофе в виде сдачи? -Кофе? Хорошо, можно и кофе. Только не здесь. Лучше там, на свежем воздухе. Здесь у вас, среди этих бумажных перегородок и бамбуковых стенок, дышится тяжко, то ли от саке, то ли еще черт знает от чего. Одним словом, я выпью свой кофе на террасе. Кстати, не в службу, разыщите-ка вы мне бродячих музыкантов. Третьего дня я с ними разговаривал возле вашего кафе. Там еще юноша был очень приметный: родимое пятно в пол лица. Отчего-то мне кажется, что вы милейший, его знаете. Скажите им, что Штабс-ротмистр Кавалергардского полка Кудрявцев Михаил Александрович, ожидает их с нетерпеньем. Офицер бессильно махнул рукой и, пошатываясь, направился к выходу. *** «あなたも上&# 12370;た我々»、 - …Ну и что это такое, господа музыканты!? Это, по-вашему «В лунном сиянье»? Ни черта подобного! Про слова я молчу, ладно: трудно выучить за неделю слова песни не зная русского языка. Но музыку господа, музыку еще никто не отменял.…Ни ваш император, ни наши новоявленные комиссары. Ровно неделю назад я вам дал два рубля серебром и напел вам эту песню. Вы же, японский городовой, мне торжественно поклялись к этой пятнице мелодию подобрать. Ну и где, что? А если бы я попросил вас разучить «Прощание Славянки»? Вы бы вообще из страны сбежали? Прощание сложнее моего выбора. Разве нет!? Я достопочтенные трубадуры и труверы, тоже пить умею, может быть и почище вашего, но зачем было обещать!? Зачем!? А может быть мне вам просто-напросто морды набить? А?! Офицер, для равновесия ухватившийся за тяжелый резной стул с высокой спинкой, неизвестно откуда появившийся в этом небольшом кафе с видом на море, с недовольной и брезгливой усмешкой разглядывал окруживших его музыкантов – японцев. Музыканты, размахивая руками и перебивая друг – друга, говорили что- то громко и непонятно, зачем-то постоянно оглядываясь и указывая пальцами на море, сияющее тысячами небольших солнц, отражающихся в каждой волне. Кудрявцев сморщился, тряхнул головой и вдруг поманил к себе паренька со странным, чем-то похожим на мандолину струнным инструментом. - Дай-ка мне это, мальчик. Да не бойся, не сломаю я твою, как говоришь, ее кличут? Бива? Тикудзэнбива? Вот-вот, дай мне твою тикундзенбиву на пару минут. Штабс-ротмистр взял удивительно тяжелый, четырехструнный музыкальный инструмент в руки, опустился на стул, помедлил сколько-то, словно прислушиваясь и к себе и к инструменту, и вдруг из-под пальцев его послышалась хоть и непривычная для японцев, но по-своему приятная мелодия. «Ваши пальцы пахнут ладаном, А в ресницах спит печаль. Ничего теперь не надо нам, Никого теперь не жаль. И когда Весенней Вестницей Вы пойдете в синий край, Сам Господь по белой лестнице Поведет Вас в светлый рай. Тихо шепчет дьякон седенький, За поклоном бьет поклон И метет бородкой реденькой Вековую пыль с икон. Ваши пальцы пахнут ладаном, А в ресницах спит печаль. Ничего теперь не надо нам, Никого теперь не жаль» Туго натянутые струны, похоже, резали штабс-ротмистру подушечки пальцев, но от протянутой пареньком деревянной лопатки, плектора, того самого, которым вместо медиатора играют на подобных инструментах он отказался. - Да. Это конечно не гитара, но и на этой вашей мандолине вполне еще можно играть. Возвращая биву хозяину, Михаил улыбнулся и, бросив на стол два небольших серебряных кружка, царских полтинника, погрозил музыкантам пальцем. -Все ребятки. Все. Последний рубль и хватит с вас. В лучших европейских кабаках песню заказать и то дешевле. Я даже не буду с вас брать честного слова. l'honneur est plus précieux messieurs(3). Хотите, пропейте, хотите, бегите из этого городишки, но тогда на глаза мне лучше не попадайтесь. Повешу. Ну не на пистолетах же мне с вами дармоедами, в самом-то деле стреляться? Конечно, повешу. Он, все еще смеясь, в последний раз оглядел притихших музыкантов, их цветастые, засаленные кейкоги и дешевые деревянные тапки и безнадежно отмахнувшись, направился к нависшему над морем каменному обрыву, от которого до ближайшего русского берега было всего 487 миль. *** -… Да что же за день-то сегодня такой!? Сначала какой-то бурдой поят, потом будят, опять же музыканты жулики мать их яти, деньги взяли, а играть не желают… Да кто же это!? А, это ты, Хотеру? Как хорошо, что ты меня разбудила. Замерз как собака. Здесь конечно не Урал, но все равно лежать на земле прохладно. Камни вокруг. - Штабс-ротмистр зябко передернулся, виновато, снизу вверх посмотрел на молоденькую японку, склонившуюся над ним в ярком, идеально отутюженном кимоно с драконами и, ухватившись за невысокий куст, чудом выросший на этом каменистом обрыве, поднялся. -Однако может быть это и славно, что я поспал, от вашего саке, хмель какой-то дурной, словно от одеколона. Пришлось как-то в Сибири для согрева Шипру с полстакана выпить. Отчаянная мерзость… Отряхиваясь, проговорил Михаил и, взяв девушку под локоть, улыбнулся. - Ты уж меня не брани сильно, девочка моя. Что-то в последнее время плохо мне. Тоска смертная. Душа болит, а от чего не пойму. Может быть с братом что-то не ладно? Веришь ли, дорогая моя Хотеру, Штабс-ротмистр остановился и круто повернулся к морю. – В двух шагах стоял у обрыва, с четверть часа стоял, ждал чего-то, должно быть знака какого с выше…Не дождался. А ведь казалось бы чего проще: один шаг и все. И тебя нет, и ты никому и ничем не обязан. Ни России, ни брату, ни даже тебе, гейша ты моя, Хотеру. Ну ладно, пошли, пошли. Куда ты меня все время тянешь? Домой? Купаться? В офуро? Вдвоем? Опять не угадал!? В парк? Все-таки это мученье, non-sens, pardonne-moi mon Dieu(4), : ты по-русски еле-еле, я по-японски и того хуже. Сакуру смотреть? Ну, наконец-то понял. Сакуру смотреть. Эх, Хотеру, да видал я вашу сакуру! Ничего особенного! Вишня, она вишня и есть. У нас в поместье, буквально в двух шагах от карьера, начинается вишенник. Ты понимаешь, девочка моя, весь южный склон хребта, от карьера и до самого перевала один сплошной огромный вишенник. Весной, когда вишня расцветает, горы кажутся светло розовыми, словно перья на крыльях ангела. А летом, в августе, у нас в горах вишня поспевает в самом начале августа, те же самые горы кажутся темно-бардовыми, словно запекшаяся кровь. Ты понимаешь, какая это красота? Понимаешь, чего я, чего мы все лишились с этой проклятой революцией? Мы красоты лишились, вечной и огромной, бесконечной словно мир, красоты. У нас там, в России, на Урале, тоже горы, но они совсем другие, чем у вас. Они, они родные. Да, пожалуй, именно в этом и самая главная разница. Родные. Моя кузина, её перед самой войной, черт зачем-то в народники понес, так вот она когда-то писала стихи. Я не любил ее стихов, если честно. На мой взгляд, стихи ее были слишком приторными, как запах переспелых вишен, ежегодно стекающий с гор. Я не любил, я ненавидел этот запах. Ты понимаешь, что такое, когда вся усадьба утопает в запахе переспевающей вишни? Когда от этого амбре даже в нужнике спасенья нет. Мой знакомый армейский врач предположил, что у меня на запах спелой вишни - аллергия. Ты понимаешь, Хотэру, самая обыкновенная аллергия. Он обещал мне, после войны приготовить нечто особенное, из серии гомеопатии. Но, похоже, гомеопатия мне уже не пригодится. И не, потому что врача этого убило миной в прифронтовом лазарете, а потому, что, скорее всего мне уже не побывать в своем родовом имении, откуда всего несколько шагов до вишневых гор. Да… Но это еще не все, это еще не конец! Михаил рассмеялся громко, но не весело. - Когда под Миассом начинаются осенние дожди, новое мученье: Анна (повариха у нас была, Анна Ивановна), приступает к варке вишневого варенья и сушке пастилы. Хотэру, а знаешь ли ты, что такое пастила? Да откуда тебе знать, бедолаге? Не была ты в России, а там, там у нас каждый ребенок знает, что такое пастила. Анна умела знатную пастилу делать. Поверь, ma copine(5), не хуже белевской. Тоже пышная, с два пальца толщиной, но только не из яблок, а из вишни и совсем без яиц. И что интересно, никакой аллергии. Ну, хорошо, хорошо. Пес с ней, с пастилой. Давай сядем вот здесь, на скамеечке, сядем рядышком, словно мы муж и жена и помолчим. Молча, будем смотреть на вашу цветущую сакуру, мать ее. Давай… *** 18 апреля 1924 год. Дмитровский уезд. Село Каменки. - Батюшка. Это правда, что вы можете судьбу предсказывать? Мальчишка десяти лет, за грамоту, питание и теплый угол, устроившийся в церковь Казанской иконы Божьей Матери, что в селе Каменки в качестве алтарного, сортировал свечи по размеру и цене, изредка сравнивая полученные цифры с записями в большой амбарной книге, подписанной как «Исповедная ведомость». Высокий и светловолосый, внешне очень напоминающий канонические изображения Иисуса Христа священник, проговорил насмешливо, с улыбкой наблюдая за алтарным. - Да ты что, Васька!? Откуда ты подобной глупости нахватался? Я что, похож на цыганку или на ярмарочного попугая за грошик вытаскивающего фантик с предсказаниями? - Все говорят, что отец Иоанн, настоятель церкви в Каменках, людские сердца насквозь видит. Мальчишка набычился и захлопнул «Исповедную ведомость». - Даже мать моя, даром, что из казачек и священников не особо жалует, и то всем хвастает, что вы меня к себе в алтарные взяли. -Ты Василий особо-то не радуйся. Сам видишь, времена сейчас какие настали, прости Господи. По всей России церкви закрывают, священнослужителей почитай к разбойникам и душегубам приравняли: едва ли не каждого третьего в острог запирают, из храмов золотые да серебряные подсвечники и канделябры изымают. Говорят для борьбы с голодом. Хорошо если так, но что-то слабо верится. - Да-да, я тоже самое слышал. –Опасливо завертел головой пацаненок. Несмотря на возраст, был он мальчишкой смышленым и сообразительным, иной раз даже философствующим. - В соседнем селе, в Царево, была одна единственная икона семнадцатого века, северного письма, Спас Нерукотворный. Триста лет на одном месте висела, мироточить в прошлом году начала. Так большевики икону об колено сломали, все искали секретную потаенку для миры, не нашли, а серебряный с камнями оклад унесли. Ну а женский монастырь, что в Хотьково, тот вообще уже два года как прикрыли. Все ценное вывезли, включая бронзовые пушки со стен, а монахинь заставили гладью вышивать знамена с серпами, да полотенца для начальства. А черницам, куда деваться? Молятся, плачут и вышивают. Вот я и думаю, может быть нам пора самим церковь закрыть? На время хотя бы. Сами видите, отец Иоанн, прихожан мало, в основном старухи да старики. По-взрослому вздохнул Васька и, перекрестившись, пошел из алтаря, гасить лампады в зале. - Нет, Василий. - Проговорил ему в спину протоиерей. – Церковь мы закрывать не будем, уж, по крайней мере, до конца мая точно. Московские священники поговаривают, что Вселенский патриарх Григорий VII, собирается созвать в 1925 году Всеправославный собор, приуроченный к 1600-летию Первого Вселенского собора. А ты говоришь закрыть церковь. - …Отец Иоанн, отец Иоанн!- Мальчишка, не перекрестившись, влетел в Царские врата, запнулся о древко хоругви и неловко упал на выложенный красным кирпичом пол алтаря. - Опоздали мы, батюшка. Пришли уже! Зашипел он с болью, слизывая кровь с ссадины на руке. Почти одновременно с Васькой, в проеме Царских врат появилась белобровая женщина с плоским невыразительным лицом. Была она в накинутой на плечи шинели тонкого офицерского сукна, с ярко-темными следами споротых погон. Фуражка военного образца с темно-синим околышем и зеленой тульей лихо сидела на ее голове, почти полностью скрывая редкие, светлые, коротко остриженные волосы. -Я, член специально созданной комиссии при Дмитровском ГПУ по изъятию ювелирных изделий и культурных ценностей из церквей и молитвенных домов Александровского и Переславского уездов, Илга Апала. С сильным прибалтийским акцентом проговорила она осматриваясь. За ее спиной безмолвно и равнодушно с ноги на ногу переминались еще две женщины, внешне из русских, но уже в темно-синих буденовках. Они, однако, в алтарь войти не рискнули. …- В связи с голодом в стране и необходимостью развивать промышленность молодого советского государства, довожу до вашего сведения, что все золотые и серебряные изделия культа, как-то подсвечники, канделябры, оклады, лампадки и прочее, сейчас будут изъяты для описи, оценки и если потребуется для будущей реализации. Стране Советов без индустриализации не выжить! - У нас бедный храм, да и прихожан совсем мало. Откуда здесь золоту и серебру взяться? Прошу прощенья, не запомнил ваше имя, сестра. - Какая я тебе сестра!? Рассмеялась Апала и повернувшись к подчиненным махнула рукой. - Ищите. Да не копайтесь особо долго, скоро стемнеет, а меня с гражданином Кудрявцевым в Дмитровском ОГПУ товарищ Смычковский дожидается. - Скажите, женщина. А можно мальчику домой уйти. Он к церкви никакого отношения не имеет. Просто на огонек забежал… За свечкой. - Пусть уходит. Подумав, бросила член специальной комиссии, презрительно оглядев Ваську. - Мне на счет мальчишки никаких указаний не давали. Алтарный побежал было к двери, но громкий голос с сильным акцентом отраженный и вроде бы даже усиленный куполообразным потолком церкви, остановил его. - …А это что у тебя за крестик? Никак золотой? Ну-ка поп, пришли его сюда! - Женщина! Это наперсный крест. Он всего лишь позолоченный. Цена ему полушка. Нет-нет! Как же я без него буду прихожан исповедовать!? Я его вам не отдам! Нет! Василий, дернулся было к отцу Иоанну, но тотчас передумал, с силой захлопнул дверь в предел и, поднатужившись, задвинул тяжелый, обитый, коваными полосами засов. Потом, словно сомнамбула медленными и неверными шагами начал подниматься по древней, полуистертой винтовой лестнице ведущей на колокольню. Внизу громыхали по железу двери подкованные ботинки женщин, а он уже ухвативши толстый канат ближайшего колокола, начал из стороны в сторону раскачивать тяжелый бронзовый язык. Зачем он это делал, мальчишка, пожалуй, не смог бы объяснить даже самому себе. Скорее всего, он просто хотел хоть как-то, хоть так, но привлечь вниманье односельчан и не дать этим пришлым, равнодушным, вооруженным теткам разграбить, осквернить, порушить их древнюю красавицу церковь. Тяжелый, пудовый язык наконец-то ударил по кольцу колокола и тот зазвенел, сначала глухо и неуверенно, но с каждым ударом все громче и громче. - Слава тебе, Господи! Васька потянулся ко второму колоколу, но не успел, в проеме люка появилась Илга Апала, но уже без шинели, с оцарапанным осколками стекла лицом. Как-то уж очень мерзко, по-блядски улыбнувшись, она вынула из кармана револьвер и, не целясь, привычно, выстрелила мальчишке в живот. - Наверно через окно пробилась, тетёха, он, вся морда в крови… Злорадно улыбнулся алтарный, проваливаясь в гулкую, болезненную пустоту. -Васька!- Раздался громкий крик отца Иоанна, но голос его утонул в бесцветном и категорично-абсурдном звуке выстрела. 19 апреля 1924 год. Дмитровский уезд. Город Дмитров. Следственный изолятор при здании ОГПУ. - Ну, здравствуйте, уважаемый Сергей Александрович. Давно хотел с вами познакомиться, да все как-то руки не доходили: то я в командировке, то вы куда-то уезжаете. Хотя я понимаю: кого-то крестить приходится, кого-то отпевать. Невысокий, рыхлый лицом, человек приподнялся из-за стола и пухлой ладошкой указал священнику на стул рядом. - Давайте знакомиться. Начальник уездного отдела ГПУ, Лебеда Петр Петрович. Моя сотрудница Илга Апала, … - Ваша сотрудница два часа назад убила мальчика и даже не дала мне проститься с ним. - Моя сотрудница Илга Апала рассказала мне, что церковь ваша, несмотря на практически отсутствие прихожан, выглядит аккуратно прибранной и ухоженной. Кто-то из женщин приходит и помогает с уборкой? – Закончил Лебеда, не обращая внимания на слова священника. -Вообще-то с момента пострига меня зовут отцом Иоанном. Сергея Александровича давно уже нет. Но вы можете обращаться ко мне и по фамилии. Протоиерей Кудрявцев. Это нормально. Так тоже можно. Священник взглянул на чекиста и понял, что судьба убитого мальчишки волнует его не больше, чем Илгу Апалу, холодную и равнодушную убийцу. Он помолчал сколько-то, но потом понимая всю бесполезность взывать к сердцу чекиста, нехотя продолжил. - Нет. Специально убирать храм никто не приходит. Сам иногда протру пол наскоро, да и все. Оттого-то и чисто в церкви, что некому мусорить: никто из прихожан не приходит. В церкви моей по этой причине даже дьякона нет. За прошлый месяц у меня всего дюжину свечей купили, да и то самых маленьких. Скажите, - протоиерей попытался рукой отогнать дым дешевых папирос Лебеды. С того момента, как Кудрявцев вошел в кабинет, начальник отдела ГПУ прикурил уже третью. - Вы не могли бы либо курить пореже, либо приоткрыть окно. Дышать нечем. - Нет! Неожиданно расхохотался Лебеда, поднимаясь из-за стола. - Я всегда, с раннего детства курил по несколько штук зараз. Матка помню, крапивой меня по ногам все хлестала. До хлесталась, сука. Я первым делом, как только в контору устроился, через знакомых товарищей, мать сюда повесткой вызвал. Они ее в подвал, в допросную, для острастки привели и заперли. А там, впрочем, думаю, вам еще предстоит там побывать, так вот там, на столе, на белой скатерти, в идеальном порядке инструменты разложены. Кусачки, щипцы, ножовки разные, иглы большие, ну и плеть конечно, куда же без плети-то: нормальному человеку на все это смотреть и то больно. Мамаше моей хватило суток, что бы шелковой стать. Зато теперь, когда меня увидит, всегда встает и только на вы ко мне обращается. А как иначе? Нет, власть уважать надобно. Иначе нельзя. Протоиерея передернуло, словно босой ногой в человеческие экскременты наступил, и, стараясь не смотреть на чекиста, он спросил. - Зачем вы мне все это рассказываете? Вот про матушку вашу, зачем рассказали? Неужели в душе у вас ничего не шевельнулось, когда вы женщину, вас родившую в подвал кинули!? Ведь даже псы, я в этом просто убежден, даже последний пес и то бы так не поступил со своей матерью, старой сукой, кабы Бог дал ему хотя бы толику разума. - Да затем, отец Иоанн, (Лебеда тот час же легко и непринужденно перешел в разговоре на ты), что бы ты Исусик долбанный, особо-то иллюзий на свой счет не строил. Раз уж я с матерью родной так поступил, то уж с тобой и тебе подобными, у меня разговор вообще коротким будет. Сам товарищ Ульянов, Владимир Ильич, на таких как ты, нам, чекистам и коммунистам глаза быстро раскрыл. Петр Петрович прошелся по комнате и, остановившись возле окна, вынул из кармана стертую на сгибах, мятую бумагу, продекламировал громко и не сбиваясь. «…Мы должны именно теперь дать самое решительное и беспощадное сражение черносотенному духовенству и подавить его сопротивление с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого в течение нескольких десятилетий!» - А? Каково!? Каждое слово в яблочко! Лебеда вернул листок в карман и, обтерев влажные губы рукавом гимнастерки, вернулся за стол. Ну что поповская твоя рожа.…Поговорим? - Спрашивайте. Если конечно вопрос ваш не будет касаться тайны исповеди. - Не будет, не будет. Лебеда нетерпеливо прервал священника и, вдруг словно невзначай, промежду прочим, поинтересовался. - Что ты, отец Иоанн знаешь про своего брата? Где он сейчас? - Да откуда мне знать? Искренне удивился священник и пожал плечами. - Вам-то он зачем? В Бога он особо-то и не верит. Боюсь, что Мишка даже «Отче наш» сейчас позабыл. Сколько с ним матушка наша воевала в детстве. А потом: война, кровь, ранения…Мне кажется, окопы мало способствуют духовному росту человека. - Да срать я хотел на его духовный рост! Скажи, вы с ним в переписке состоите? Писал ли он тебе когда-нибудь, с фронта или еще откуда? -Нет. Он терпеть не может эпистолярный жанр. По крайней мере, в детстве не терпел. - Чего?- Лебеда недоуменно сморщился, незнакомые слова его явно бесили. - Миша не любит писать письма. Всегда предпочитал письму живое слово. Хотя…Кто знает, может быть сейчас он в чем-то и переменился, не знаю. Я давно его не видел. *** 5 хатигацу( августа), 1924год каё:би (вторник)1924 года. Япония. Город Акита. -Послушай меня, моя девочка. Отпусти ты меня домой. Отпусти. Туда, где каждую весну горы одеваются расцветающей вишней и становятся бледно- розовыми, словно крылья ангелов, а в августе, когда вишня поспевает, горы становятся темно-багровыми, словно запекшаяся кровь. Отпусти ненадолго, хоть на недельку. Вот только увижусь с братом, да воздухом Русским напьюсь вдоволь, так сразу к тебе и вернусь. Честное слово вернусь. Ты же видишь, родная моя, что со мной происходит. Я пропадаю, я спиваюсь. Я употребляю все, что помогает забыться. Хотя бы ненадолго, хотя бы на миг. В Харбине опий, здесь - саке. Отпусти. Ты же все понимаешь, Хотеру. Я тоскую. Как здесь жить, когда все вокруг словно игрушечное, словно ненастоящее? Здесь все для меня чужое. И пагоды, что несут свои крыши к также чужому для меня Богу, и заснеженные вершины полупрозрачных гор, до которых никогда не добраться, и проститутки, ведущие светские беседы, степенно разливая жиденький чай по мизерным чашечкам. А там, там, куда я рвусь словно варнак, чудом сбивший с ног кандалы, там, в России, той самой России, что в памяти моей, сейчас сжалась, скукожилась в единственно мой родной Урал, скоро начнет поспевать вишня. Молодые казачки в пестрых платьях будут сновать, словно мураши по тропинкам и просекам с полными корзинками ягод. А потом осень, пестрая, красно-желтая, до последней веточки отражающаяся в синих, охолодевших зеркалах озер. Ну что ты молчишь? Почему ты всегда молчишь? Ты помнишь, родная, как я впервые увидал тебя? Нет!? Странно. А я помню. Я пришел в тот квартал в поисках юдзё. Ну да, мне в тот миг была нужна самая обыкновенная шлюха. Можно сказать баба: без этих ваших прикрас и ухищрений. Мне тогда совсем не хотелось пересчитывать складки на веере, прикрывающем бедра, и чай отдающий девясилом из керамического наперстка мне тоже пить не хотелось. Мне не хотелось смотреть, как женщина, которой я собираюсь обладать, будет долго и красиво снимать свои тяжелые, вышитые шелком одежды. Я был тогда пьян и даже, кажется, накурен, хотя если честно опий я никогда не любил. А тут ты появилась в окне, такая маленькая, в своем красном с золотом наряде и с набелённым лицом. Я тогда еще не понимал разницу между «белыми гейшами» и «гейшами опрокидывающими сакэ». Ты бросила мне ключ из окна и в туже ночь объяснила мне всю прелесть обладания гейши - проститутки. Хотя Хотеру, если честно, мне больше нравится самому раздевать женщину. Поверь, девочка моя, в этом есть своеобразная прелесть, а если к тому же женщина эта желанная и любимая, то каждая ее пуговица, каждая подвязка становится для тебя не просто пуговицей и подвязкой, а чем-то необычайно важным и дорогим. Впрочем, я отвлекся. О чем это я!? Ах, да, о России, конечно же. Пойми Хотеру, нормальному русскому человеку без Родины, без России не прожить. И если ты встретишь русского человека, по-настоящему счастливого вдали от России, то он либо ненормален, либо и не русский вовсе. А давай и ты со мной? Также, через Корею, Китай, потом через Дальний Восток и в Россию? Я уверен, тебе понравится. Там, у нас… Хотя, что я несу!? Какая Россия? Какой к чертям собачьим Урал? Кому я там нужен? Усадьбу нашу наверно давно уже какая-нибудь крестьянская коммуна к рукам прибрала. И это еще хорошо, если прибрала, а могли и спалить, просто так, от полноты чувств. Нет. Не отпускай меня Хотеру никуда, тем паче в Россию. Не отпускай. Уж если у них рука поднялась на помазанника Божия и все его семейство, то что для них самый обыкновенный русский офицер? И даже если я буду в ногах у тебя валяться и клясться что вернусь уже через неделю: не верь. Я солгу тебе голуба моя, и никогда больше сюда не вернусь, в ваш мир пагод, ступенчатыми крышами, стремящимися к неведомому мне Богу, в мир заснеженных горных вершин, в мир, где русский дворянин и офицер живет за счет молодой гейши полукровки. Не отпускай меня Хотеру, хотя здесь я, должно быть, умру еще раньше, чем там, на Родине. Не отпускай! *** 29 июля 1924 год. Дмитровский уезд. Город Дмитров. Следственный изолятор при здании ОГПУ. -Ну, вот и все, отец Иоанн. Закончились твои мученья. Если ничего непредвиденного не случится, твой брат через два дня прибудет в Москву. А там я думаю, и к нам в Дмитров заявится. Тебя выручать. Заждался я его, если честно, ох и заждался. Священник с трудом приоткрыл набухшие, изувеченные веки и бросил взгляд на радостно потирающего руки чекиста. - Вы не знаете моего брата, гражданин начальник. Он вам не принадлежащее ему золота не отдаст. - Да куда он на хер денется!? Тоже мне, стойкий оловянный солдатик. Ты мою пыточную камеру видел? Да, да, ту самую, в подвале, ну и как? Здорово? Там у меня и не такие герои, как твой братец петь начинали. И он запоет, будь уверен. - Скажите, у вас есть дети, гражданин начальник уездного отдела ГПУ? - Есть. Дочь. Восемь лет скоро стукнет. А что? - Она вас любит, как вы думаете? Гордится вами? - Конечно! Она всем знакомым и незнакомым сообщает, что папка ее, начальник уездного отдела ГПУ, Лебеда Петр Петрович, самый честный и благородный человек. -Ну, а вот если вдруг вас, Петр Петрович арестуют? И не просто арестуют, а какую-нибудь самую гнусную формулировку придумают, ну, к примеру скверноприбытчество, или допустим еще более мерзкое, мужеложство. Она будет продолжать вами гордиться и всем сообщать, что папа ее бывший начальник уездного отдела ГПУ, Лебеда Петр Петрович? И все так же будет убеждена в вашем исключительном благородстве? А всех остальных чекистов наоборот будет считать подонками? - Слушай, ты, - Лебеда покраснев лицом вскочил и схватив священника за длинные спутанные волосы несколько раз дернул со всей дури. - С какого хрена меня вдруг арестуют!? У меня прекрасная характеристика, в делах полный ажур и вообще, мной в Москве довольны: на повышение уже намекали. - Арестуют, гражданин начальник. Обязательно арестуют. Кудрявцев промокнул полой рваной и грязной рясы слезы, и с тоской глянул в засиженное мухами зарешетчатое окно. -Я когда еще учился в семинарии, с монахами из Андроникова монастыря ходил исполнять требы в Бутырский замок. Так мне и старики монахи и долго прослужившие в тюрьме смотрители, в один голос утверждали, что при любой власти, время от времени происходит смена палачей. А при нынешней, вашей, совдеповской, боюсь, палачей будут менять еще чаще. Работы у вас больше, чем при царской-то власти. Взять ту же опричнину, так и она продержалась от силы лет семь, а вы… - Меня заменят!? Меня!? Провидец бля! Криком прервал его Лебеда, стянул с ноги сапог, и крепко ухватившись за голенище, размахнувшись, сбоку, кованым каблуком ударил священника по лицу, зло и с оттяжкой. Меня, небось, не заменят! Не арестуют! *** «Прощай моя маленькая. Надѣюсь у рикши, что ожидаетъ сейчасъ меня у двери, крѣпкіе ноги, и я уже буду очень далеко, когда ты проснешься. Мнѣ очень больно отъ того, что приходится такъ уходить отъ тебя. Тайкомъ словно воръ какой-то. Не попрощавшись какъ слѣдуетъ и не посмотрѣвъ въ твои глаза цвѣта жженой карамели. Прощай и спасибо тебѣ за всё, хорошая моя. За симъ Штабсъ-ротмистръ Кудрявцевъ Михаилъ Александровичъ. P.S.Сердце заходится. Боюсь съ братомъ что-то случилось. Онъ хоть и старшій, а мягкотѣлый». 21 ноября 1924год. Михайлов день. Комната во флигеле при вокзале на станции Тайга. - …Послушай, Верещагин, что-то мне вой этот не нравится. Вроде бы и не волки…Я волков довольно слышал, а эти как бы даже кашляют. - Это товарищ командир отделения вовсе и не волки воют. Собаки это на жизнь свою собачью жалуются. Слышите, сколько их!? С пару десятков свободно наберется. У волков таких больших стай отродясь не бывает. Это одичалые собаки. Здесь в Сибири они в большие стаи сколачиваются: хвостов по сорок, пятьдесят. Эти псы пострашней любого волка будут. Они ни флажков, ни огня, ни волкобоя, ничего окромя ружья не боятся. Да и то не очень, что бы уж. Если стая большая, то и ружье не спасет - прикончат. Мне как-то батька рассказывал, как такая стая одичалых собак, в Кургане, ни в лесу, а в городе, здоровую почтовую лошадь в пятнадцать минут до белой кости обглодали. Извозчик из чайной вышел, а от лошади один хвост и остался. Так там Урал, а здесь совсем глушь. Сибирь матушка. На триста верст, всего одна церковь, Святого преподобно мученика Андрея, да и та в городе. Командир отделения побледнел, незаметно, тайком перекрестился и кивнув в противоположную от станции сторону, туда, где среди вечернего, фиолетового снега, чернели бесконечные сосновые и кедровые кроны. - И что, нам завтра туда идти? Пешим порядком? - Это уж как водится товарищ командир отделения. Лошади по такому снегу не пройдут. Это вам не сохатый, и не изюбрь. Можно было конечно на лыжах, но что-то я лыж в вагоне не видал. Должно быть в части забыли. - Похоже, что так, товарищ красноармеец, должно быть и в самом деле позабыли. Ладно, я пошел спать, а ты, Верещагин, как только «наше благородия» выйдет из гальюна, прогуляй его вдоль перрона. Прогулки эти, ему начальник отдела ГПУ товарищ Лебеда лично обещал. Оружие держи наготове, хотя я думаю Кудрявцеву бежать незачем. Золото в двух шагах, а там глядишь и свобода и для него самого, и для его братца. - Да какая там свобода, какой там брат, товарищ командир отделения? Его брата еще в сентябре в распыл пустили. Я лично его в ящике на пустырь отвозил. Номер могилы запоминающийся, простой совсем. Три тройки. Так что боюсь и этого без суда и следствия… - А ты не перепутал? - Да как тут перепутаешь, когда они близнецы. Я когда их благородие впервые в вагоне увидал, только что не обмочился с испугу. Решил по первости, что это дух его неприкаянный явился с чекистом нашим, с Лебедой расквитаться. Но потом успокоился: выправка у нашего Кудрявцева военная, не то, что у арестанта того: тому до него далеко было. Однако с другой стороны священнику на плацу маршировать и не пристало вовсе. Не его это дело. - Ладно, Верещагин. Пошел я. А ты поторопи штабс-ротмистра. А то он, похоже, уснул там, в сортире – то. *** …- Ну что солдат, пойдем, воздухом подышим? Кудрявцев вышел из дощатой будочки туалета, как-то по-особому злой, вступил прямо в сугроб, но, похоже, даже не заметил этого. Отряхнулся, вскинув голову к низкому ночному небу и прислушиваясь к собачьему вою, начал вышагивать по перрону, от уснувшего паровоза и до небольшой скамеечки, врытой в землю рядом с тупиковой насыпью. Иногда до Верещагина доносились: то ли плачь Штабс-ротмистра, то ли горький смех. - Любезный. Ты случаем не Верещагин? Помочившись на вагонное колесо и протерев руки колким, студеным снегом, словно промежду прочим поинтересовался Кудрявцев, подходя к часовому, сопровождающего его на прогулке по заснеженному, безлюдному перрону. - Так точно, ваше благородие, гражданин заключенный. Я и есть рядовой красноармеец, Верещагин Иван Васильевич. Кудрявцев закурил, угостил Верещагина папиросой и, опустившись на припорошенную снегом кособокую скамеечку, с безразличным видом всматриваясь в заснеженную ночь, проговорил чуть слышно. - Так ты говоришь, Иван Васильевич, яма под номером триста тридцать три, брату моему досталась? - Так точно, ваше благородие, гражданин заключенный, - Уже более тихо проговорил Верещагин оглядываясь. - Три тройки. Сам табличку вбивал. Так вы все слышали!? -Отбрось реверансы, Верещагин. Ты не барышня, да и я уже не мальчик. Лучше скажи, где сам-то пустырь находится? Ты, солдат, пойми, я не из местных, я в Дмитрове только один раз был, и то в день ареста, так что объясняй подробно, доходчиво. -Слушаюсь, ваше благородие гражданин заключенный. Пустырь, куда закапывают расстрелянных из нашего подвала, в двух шагах от вокзала. Как пути перейдете, так возле реки этот самый пустырь и находится. Там в свое время торф добывали. Торф подняли, а дно глинистое, так лысым и осталась - ничего на этом месте не растет. Глина очень плотная. Поэтому там и ямы-то роют совсем мелкие. Хорошо если метр, а то и того меньше. Потом, как доски с номерами подгнивают, это место чаще всего мазутом заливают и поджигают. Глина опосля мазута становится черная и прочная, словно крынка. -…Спасибо тебе, дружок. Михаил с шумом выдохнул табачный дым и внимательно посмотрел на Верещагина, несомненно, разглядев в нем человека прослужившего не один год, скорее всего воевавшего и вообще уже далеко не молодого мужика. - Ты, солдатик, постарайся завтра с нами в тайгу не ходить. Больным прикинься или еще, какую причину выдумай. Одним словом я ваш разговор с твоим командиром слышал. И про брата моего и про чекиста, начальника вашего Лебеду, и вообще, спасибо тебе солдат. Я и сам давно уже чувствовал, что брата моего в живых нет, но одно дело думать, чувствовать, и совсем другое знать наверняка. Спасибо. Штабс-ротмистр пожал холодную руку Верещагина и, затоптав в снег окурок, направился к флигелю. - Ты меня хорошо понял, солдат? Не ходи в тайгу. Не ходи. Бросил через плечо Кудрявцев, и уже не оборачиваясь, шагнул в черный проем распахнутой двери. - Так точно, ваше благородие гражданин заключенный. Чай не дурак. Понял. Заболею. Верещагин, зажав ноздрю пальцем, громко высморкался, и задумчиво хмыкнув, снова прислушался к вою. 22 ноября 1924год. 11часов дня. - …Поговорите со мной, уважаемый ротмистр. Мы идем, черт знает, куда уже почти два часа, а вы словно воды в рот набрали. Даже странно. Лебеда поправил висевший за спиной, забитый пустыми мешками солдатский, грубой кожи ранец и тут же провалился по пояс в яму заполненную снегом и холодной водой, грязно выругался. - Да о чем мне с вами говорить, милостивый государь? Усмехнулся Кудрявцев, глядя как чекист, сидя на снегу, отжимает промокшие портянки, и вытер пот со лба. С утра тучи опустились к самым верхушкам сосен и заметно потеплело. Солдат, идущий впереди всех на единственных во всей группе лыжах, с трудом передвигал ноги. К лыжам, по сибирскому обычаю широким и коротким, прилипал снег. - Ведь вы же никого кроме самого себя не слышите. Целую неделю, что мы с вами ехали в поезде, я вам втолковывал, что тайга это не Столешников переулок, где уже к шести утра дворник – татарин сгребет в кучи весь снег, принесет, кому надо дрова и даже растопит печь. Вы же, как я понял из жадности, дабы не делиться с солдатиками Колчаковским золотом, взяли всего двоих солдат, один из которых уже вымотан лыжами, а у второго всего одна винтовка. Ваш ранец, как я заметил совсем легкий, скорее всего в нем пустые мешки. А где же провиант? Где тушенка, спирт, хлеб, наконец!? Где керосин для факелов и костров? Где все это? Вы даже санок не взяли с собой, я уж молчу про нарты с собаками. Мне кажется, да к черту экивоки, я почти уверен, что в вашем Дмитровском ГПУ никто и не ведает про наше путешествие, иначе экипировка была бы в разы продуманней. Я угадал? Он внимательно, сверху вниз посмотрел на потемневшего лицом чекиста. Снял шинель свернул ее в трое и подложив под зад, присел. - Слушайте, Лебеда. Вы случаем не из хохлов? Нет? Из поморов? Странно. А по характеру хохол - хохлом. Хотите, я вам расскажу небольшую историю? Нет? А я все-таки расскажу, тем более, что все равно делать нам с вами пока, что нечего. Солдатики сейчас костер разложат. Всем отдохнуть не мешает, да и вы сапоги свои подсушите. Ну, так вот: был у меня в свое время денщик, тридцатилетний мужик откуда-то из Малороссии по фамилии Дубковский. Сказать честно, та еще дубина. Упертый, до отвращения и врун, каких свет не видывал, но красивый собака. И так у него всегда получалось, странно, что все вокруг, начиная от Генерал-лейтенанта Георгия Георгиевича Менгдена, командира нашего Кавалергардского полка и заканчивая последним штабным писарем, все и всегда виноваты во всех его невзгодах. А он, как всегда невинный агнец Божий. Смотришь в глаза его и не знаешь, что он в ближайшие полчаса отчебучит? Пошлешь его к почтальону, за почтой, так он, сука, либо письма из дома где-то по дороге потеряет, либо сумки перепутает: только что написанные письма обратно принесет. На пороховой склад отправишь, так он, умелец этакий, порох, в сухой день промочить умудряется. Заставишь к дежурству по полку саблю наточить, так он так её ишкрябает паршивец, что потом приходится кузнецу – оружейнику нести, полировать. Целый год я с ним мучился, хотел, было, молодому поручику в обмен на дюжину коньяка его выставить, да не успел: под Барановичами ему обе ноги миной раздробило. Прямо в палатке. Ноги в щепу, но характер все тот же, сволочной: пока его санитары до госпиталя на носилках несли, он, им, всю дорогу на меня жаловался, какой, мол, ему офицер жестокий попался. Вот и вы, похоже, такой же, твердолобый. Впрочем,- Офицер замолчал припоминая, пожевал кедровую иголку и сплюнув на снег зеленоватой слюной, в сомнении продолжил. …Может быть, денщик тот и не хохлом был вовсе? Что-то в нем и от шляхтича нет-нет, да и проскальзывало. Припоминаю: говор у него странный был, шипящий какой-то. Не к добру покойников вспоминать. Да ладно, не обижайтесь, лучше признайтесь, предполагали обернуться за один день? Предполагали? Правда? Ротмистр рассмеялся устало. - Нет, господин чекист. За день мы не уложимся. Хорошо если за два, а то боюсь, что и трех дней будет недостаточно. Так что командуйте привал. Пусть солдаты разведут костер, отдохнут пару часов, если есть котелок, пусть вскипятят чаю. Нам еще идти не менее семи, восьми верст. Лебеда скривился, недовольно посмотрел на Кудрявцева, но тем ни менее подчинился и, подложив под задницу ранец, устроился возле костра, довольно скоро разведенного привыкшими к походной жизни солдатами. 22 ноября 1924год 17 час. 30 мин. 14 верст южнее станции Тайга. Ближе к вечеру стало очевидно, что отряд заблудился. И не мудрено. Легкий снежок, с каждым часом становился все гуще и гуще, а когда лиловые сумерки наполнили воздух, снегопад стал настолько сильным, что путникам пришлось взяться за руки, чтобы не растерять друг друга. - Привал! Объявляй привал, сука! Ты же видишь, мы заплутали. Почти прижавшись к уху чекиста, проорал Кудрявцев зло. Плотная каша крупных снежных хлопьев с шуршаньем закрутилась вокруг них, уставших и озлобленных. - Ты как к походу готовился, неуч!? Ну ладно чай, ладно санки и лыжи, наконец, пес с ним, с провиантом: за пару дней от голода еще никто не подыхал. Но компас ты мог прихватить!? Самый элементарный компас? Мог. Или ты полагаешь, дорогой мой чекист, что я все эти четыре года только и думал, как бы вернуться в Россию, приехать на станцию Тайга и в одиночку двинуться на поиски золота? Лебеда потерянно кивнул головой, то ли соглашаясь, с Кудрявцевым, то ли наоборот. Штабс-ротмистр сплюнул разочарованно, прикрываясь от снега и ветра, прикурил, и, прижавшись спиной к сосне опустился на корточки. Лебеда, нахохлившись, пристроился напротив. Неожиданно, чуть в стороне раздался громкий крик, беспорядочная стрельба и собачий визг. - Ети твою мать! Кудрявцев вскинулся и побежал к солдатам. В двух шагах от костра, на перепачканном кровью снегу катался от боли, отбивался ногами от товарища, пытающегося помочь ему, длинный, неуклюжий солдат со смешной фамилией Печальный. Впрочем, через минуту он уже затих, и из развороченного собачьими клыками горла, кровь уже не пёрла толчками, а вяло и равнодушна, стекала на оплавленный костром снег. -… Это ты! Ты! Ты нарочно нас сюда завел, сука недобитая, выблядок белогвардейский! Схватив за шиворот Штабс-ротмистра, брызгая слюной, проорал подбежавший Лебеда и, выхватив из кобуры револьвер, дважды выстрелил Кудрявцеву поверх головы. - Револьвер системы Наган, образца 1895 года, солдатский, дореволюционного производства, емкость барабана – семь патронов. Улыбнувшись и брезгливо вытерев слюну с лица, Штаб-ротмистр легко разжал пальцы Лебеды и отбросил его от себя. Далеко. В снег. - …В Японии говорят, «Као де варатте кокоро де наку». Что означает, улыбайся, пока страдаешь внутри. Вы не умеете улыбаться, не умеете себя сдерживать, гражданин начальник. Вы ничего не умеете. Из вас никогда не получится хорошего следователя. Межеумок. Вместо того, что бы думать, анализировать, делать выводы, вы все сведения, которые вам необходимы, выбиваете из подследственных кулаками. Легко и безопасно бить связанных, неправда ли, гражданин Лебеда? Похоже, вы уже успели привыкнуть к крови человеческой!? Я воевал, и то не привык. А вы привыкли. К тому же, вы, гражданин начальник уездного отдела ГПУ, совсем патронов не жалеете. У вас всего их пять осталось, да у солдатиков ваших одна трехлинейка на двоих. Итого восемь патронов. А стая, судя по тому, что они кинулись на человека прямо возле костра, большая, и что еще хуже, голодная. Где та псина, что Печальный перед смертью своей завалил? Нет ее. Утащила стая своего собрата. Голодные они очень, собаки. И на всех этой псины дохлой не хватит, а значит собаки вернутся, скоро вернутся. Уже за нами. И нам отсюда не уйти, тем паче всего с одной парой снегоступов и практически без оружия. Кудрявцев закурил. Жадно, в три затяжки выкурил папиросу, и подошел к Лебеде, все еще сидевшему на снегу. - И это не я вас сюда завел, это ваша жадность сюда нас всех завела. Жадность, да глупость беспросветная. Михаил уже не говорил, он почти кричал, наклонившись над барахтающимся в снегу чекистом. -Золота говоришь, захотелось!? А делиться с кем-то, напротив ох как не хочется: вот и пошли мы сюда, в тайгу, под вечер, без лыж, без лошадей, без лопат. Зато мешков, небось, с десяток заготовил. Кладоискатель, хренов! Да ты хоть раз-то золото в руках держал!? Оно ж как свинец, тяжелое, золото. А ты мешки… Эх ты, бестолочь! Мелкая и мерзкая, как вошь окопная, сволочь. Уверен, что ты и этих-то солдатиков по возвращению мысленно уже в расход пустил: живодер. Брата моего, близнеца, зачем убил? Он же не я, он добрый был. Он мухи не обидел в своей жизни, а ты его… Я же тебе сначала поверил, Лебеда. Я же тебе, суке и в самом деле золото хотел в виде отступного за брата, подбросить пару ящиков. Нет. Нам отсюда уже не выбраться. Мужиков жалко, солдатиков, но тут уж я не виноват.…Так их карта легла. Кудрявцев повернулся к солдату, понуро сгорбившемуся над покойником. Ты уж меня простите, солдат. Дружок твой, Печальный, уже отмучился. А как ты долго умирать будешь, одному Богу известно. Прости. А золота здесь нет. Нет и не было никогда. Прости. -Ну, уж нет, ваше благородие, дудки! Солдат, заученным движением, от бедра вверх, крутанул на ремне винтовку и, не целясь, выстрелил в Михаила. - Семь. Семь, патронов осталось…Мало… Кудрявцев рухнул на колени, улыбнулся виновато и упал лицом в огонь. В тот же миг, черные, безмолвные тени, одичавшие псы, полукругом вывалились на поляну. Игнорируя костер, и даже, похоже, еще более озлобляясь рваным языкам огня и оплавленному, колкому снегу вокруг, собаки все так же молча, ринулись на людей. (1)...- Ах, Мишель.Вы сожительствуете с проституткой!? Это ужасно! Это так неожиданно и аморально! (2)...И к тому же, почему именно с японкой? Вам не хватает русских девиц с желтым билетом!? (3)честь дороже, господа. (4)нонсенс, прости меня Господи. (5)девочка моя. |